Если он отшельник, никуда не ходит и друзей у него нет, посредника найти будет нелегко, подумал я. Сверившись с телефонной книгой, я, к удивлению своему, обнаружил его имя. «Сообщество Экспериментальных Космических Полетов», — произнес чей-то голос после того, как я набрал найденный номер. До моего сознания дошло только «Сообщество», и я, извинившись, прервал связь. Следующая попытка вывела на «Объединение Охраны Захоронений и Восстановления Культа Мертвых». На сей раз я немного подождал, прежде чем положить трубку. На том конце линии молчали. «Это номер ван хет Реве», — в конце концов произнес я, вполне уверенный в своей правоте.
— Да, верно, — хмуро ответили мне. — Но я не сомневаюсь, что вы тут содом собираетесь устроить. Вы же не уйметесь, покуда как можно больше народу друг против друга не настроите. Я не знаю, кто вы, но намерения ваши для меня более чем прозрачны.
Я помешкал, проигнорировал его вспышку и сообщил свое имя и цель звонка.
— Да, хорошо, — тем же пасмурным тоном ответили мне на том конце. — Приходите. Желательно с утра, часов в девять. Нет, лучше в субботу, в одиннадцать, я тогда уже с рынка вернусь. Все равно суббота — гнилой день, коту под хвост. Приходите ровно в назначенное время. И не рассиживайтесь на полдня, это утомительно.
В «назначенное время» я пришел к писателю, — он жил в верхнем этаже дома вблизи одной из крепостных стен Амстердама.
— Холодища, — произнес он со злобным хохотком, когда я, миновав табличку с изображением черепа и костей и надписью «DANGER», прошел в большую, голую комнату с полом без ковра и окнами в двух стенах, — там, и правда, было очень холодно, несмотря на ярко пылающую «буржуйку».
— Это историческая печка, в которую мочился герой, Фриц ван Эгтерс[8], — сказал он, предложив мне присесть в довольно необычное кресло, где подушкой служил оранжевый спасательный жилет. — Я пытался ее продать, но в гаагском Литературном музее ее не захотели. — Тон его был таким же, как и во время телефонного разговора: мрачный, терпеливый, но в то же время слегка угрожающий.
— Вы явились по заданию какой-то газеты? — спросил он, странно хмурясь. Внезапно я осознал, что он цитирует из «Мене Текел» Несцио[9].
— Да, но я уже знаю, что вы очень серьезно относитесь к своей работе, — быстро ответил я, немало гордясь собственной находчивостью. Лицо ван хет Реве чуть расслабилось, и на нем появилось подобие улыбки. «И точно, одержимый, — подумал я, — да к тому же еще и деспот».
Ван Хет Реве обнаруживает мало общего с существующими о нем представлениями, и не очень похож на свои фотографии. В сущности, он вообще не похож на писателя, и еще меньше на интеллектуала. Его манера беседовать и выбор слов немедленно выдают всепроникающую наблюдательность и очевидную, весьма тонкую чувствительность, но ни лицо, ни фигура не позволяют заподозрить, что имеешь дело с художником. Впечатление, скорее, такое, что перед тобой худощавый, нервный крестьянин, в крайнем случае рыбарь-кальвинист, но никак не писатель.
— Похоже, сахару у меня нет, — говорит он, негромко чертыхнувшись. — Вы тоже пьете кофе без сахара? Отлично. Курите? А, у вас марочные сигареты. Очень хорошо.
Повисает опасное молчание.
— Ну что ж, к делу, — говорит он.
— Когда вы начали писать? Не в 1946 ли году?
— Писать я начал гораздо раньше. Лет, наверно, с шестнадцати-семнадцати. Грудами, охапками. Потом долго все это хранил.
— И никогда не публиковали?
— Нет, это все была чушь собачья, я и сам прекрасно понимал. К счастью, никто, кроме меня, этого никогда не читал. Пошлые побасенки. Фальшивый, патетический вздор. Дешевое кривляние, напыщенная галиматья. Набралась стопка с полметра высотой. Однажды в воскресенье я взял да и спалил все. Помню, печка из-за этого погасла.
— Говорят, что вы невероятно критически относитесь к собственным произведениям и очень долго работаете над ними, прежде чем отдать в печать.
— Да, правда, у меня есть ощущение, что я работаю дольше, чем кто-либо другой. Для многих напечататься — это событие, свершения которого нужно добиться как можно скорее, это как бы некое подтверждение чего-то. Напечатанное произведение приобретает в их глазах ценность, которой оно доселе не обладало. Такого чувства я не испытывал никогда — оно мне совершенно чуждо. Я вот ни разу в жизни не вопил от восторга по поводу того, что меня напечатали. Изданный труд всегда кажется мне столь же несовершенным, сколь и в рукописи, с той лишь гнусной разницей, что текст уже не переделать.