Волнения и скорби мира, городские новости, война между царями, наслежные сборы, скандальные дела, чужая тайная любовь — все проходило мимо нее, ничто ее не трогало. Вся она была будто смутное отражение в глубокой, темной воде… Незаметно было, чтобы она что-нибудь или кого-нибудь любила или ненавидела, соглашалась с чем-нибудь или оспаривала.
— Майыс, может, за водой сходим? — скажет, бывало, Федосья.
— Сходим, — ответит Майыс и начнет одеваться.
— Или сперва чайку попьем, а за водой потом?
— Можно и потом… — еще равнодушнее произнесет Майыс и начнет подкладывать в самовар угли.
Вот и весь разговор.
Зимнее туманное солнце, еще не успев подняться, уже начинает заходить. И кажется, что этот медленный шар вот-вот зацепится за верхушки деревьев на ближних горах и повиснет на них, неторопливо покачиваясь. Но каждый раз солнце все таки благополучно минует препятствие. Наступают сумерки. Тогда нависшие над избой горы будто выпрямляются и становятся выше. Потрескивает мороз. Где-то на Талбе оглушительно лопается лед, и грохот, все ширясь, раскатывается над безбрежной тайгой.
Возвращается Василий Боллорутта, он только что привез сено, и за дверью слышно, как тяжелые рукавицы глухо колотят по торбасам, отряхивая с них снег. Он возится там довольно долго, а потом входит в избу, заранее развязав тесемки заячьей шапки. Остановившись в дверях, хозяин снимает шапку, отряхивает ее и спотыкающейся походкой, точно воробьиными прыжками, приближается к правым нарам, над которыми вбиты крюки. Не торопясь, тяжело дыша, вешает он одежду, затем подходит к камельку и голыми руками переворачивает горящие поленья.
В избе воцаряется тишина.
Когда Майыс подтаскивает к камельку стол и ставит на него пышущий самовар, старик, бойко ворочая седой круглой головой и дружелюбно скаля желтые зубы, обращается к ней с ненужным вопросом:
— Милаша, а чай?
— Поставила же, — безучастно говорит жена.
— Да…
Старик громко чмокает губами, долго откашливается, затем, откинув голову назад, сплевывает далеко в сторону и подсаживается к столу. Самодельной костяной ложкой он вылавливает из деревянной миски куски лепешки со сливками, долго разглядывает их, потом резким движением кидает в рот. Жует он, громко чавкая, а пьет, причмокивая и жмурясь от удовольствия. По временам Василий будто к чему-то прислушивается и тогда неподвижно держит чашку высоко на трех пальцах. И вид у него при этом такой, словно на него кто-то смотрит. А Майыс все это время молча сидит, склонившись над столом. Она бесшумно и быстро вертит перед собой пустое блюдце, так что ее большой палец с белым ногтем беспрерывно мелькает перед глазами.
Напившись чаю, старик опрокидывает чашку дном вверх, со звяканьем отодвигает ее подальше от себя и говорит без всякой связи, ни к кому не обращаясь:
— Та рысь-то прошла на север…
«Та рысь» давно вошла в рассказы старика, — она когда-то, еще по первому снегу, перешла лесную дорогу, по которой он возит сено.
— А та лиса? — безучастно произносит Майыс.
— Та лиса, говоришь? — старик переспрашивает, как будто уловив в словах жены иронию, но быстро успокаивается и продолжает: — Та варначка совсем перестала появляться. Должно, спряталась до ясных дней. Хи-хи! — Старик вдруг кладет жене на спину свою широкую ладонь с поразительно короткими, словно обрубленными пальцами.
А по Майыс незаметно, чтобы сердце ее потеплело от ласки мужа, незаметно, правда, и неприязни или протеста Она по-прежнему сидит ссутулясь и, глядя в одну точку, вертит свое блюдце, словно не чувствует прикосновения его руки.
Толстое лицо и узкие глаза старика светлеют, улыбка все чаще обнажает желтые крупные зубы.
Ляглярины поодиночке высовываются из-за перегородки и наконец выходят из левой половины на середину избы.
Под вечер является обычно и Егордан, держа под мышкой мерзлого зайца или глухаря. Старик встречает его громкими похвалами, детишки с криком подбегают к отцу.
Потом женщины уходят в хотон, а мужчины остаются беседовать. Старик Боллорутта хоть и не охотник, но любит поговорить о зверях. К волку, лисице, медведю он относится как-то по-родственному, даже с нежностью; всех их он наделяет смешными и ласковыми прозвищами: лисица — плутовка, волк — удален, медведь — старик. Когда заходит разговор о зверях в «его лесу», Боллорутта втягивает голову в плечи, щурит и без того узкие глаза, слегка выдвигает вперед нижнюю челюсть и говорит полушепотом. «Его лес» — очевидно, вся бескрайная тайга Эндэгэ, которая лежит за горами.
— Да, старик он умница! — говорит Боллорутта про медведя. — Иной раз смотришь — держит в лапах длинный шест, бьет им по воде и криком кричит. Что такое?! А это он выгоняет утят на другой берег. Потом обежит озеро и выловит их.
— Ишь какой! — поражается Егордан.
— Или вершу смотрит. Осторожно так, воровато вынет из воды ее, вынесет на берег, рыбу вытряхнет и поставит на прежнее место без тылбы[17]. Потом важно так усядется и лакомится добычей.
— Рассудительный…
— Да и гнева у него хватает, — говорит Боллорутта. — Если дети у него расшалятся, он их лапой шлепнет и далеко по сторонам раскидывает. А они, миляги, взбираются на деревья и сидят там, присмирев, да украдкой на него посматривают и сопят себе, всхлипывают…
— Бедняжки!
— А боится он лишь одного создания — бекаса-птичку. Вот если тот вдруг крикнет «чаарт» да вылетит у него из-под ног, старик медведь только лапами всплеснет и шлепнется на спину. А еще он терпеть не может ос. Нападут на него осы, а он головой мотает, обеими лапами нос трет и все что-то бормочет.
— Может, плачет.
— Плачет, видать… Он ведь не тронет того, кто его не трогает. Вот, бывало, я иду, а он ложится поперек пути, словно играет со мной. «Не пугай, говорю, одинокого сироту. Не бродил я по твоей длинной тропе, не переходил я твою широкую дорогу, и не виновен я перед тобой». И что ж ты думаешь? Положит голову на лапы, молча выслушает, а потом важно и степенно уходит прочь.
Всех живых существ, будь то дикие звери, птицы или домашняя скотина, старик Василий наделяет человеческим умом и чувствами. Если послушать его, то и охотиться совестно. По его рассказам, звери и птицы защищают друг друга. Вот, к примеру, подкрадываешься ты к лосю или оленю, а заяц или бурундук сразу почует и бежит сообщить о надвигающейся опасности. Или выйдешь на уток, а ворона уже летает над озером и кричит вовсю. Ну, утки, конечно, снимаются с места.
Василий, считающий всякую тварь на земле разумной, явно презрительно относится только к бесам и вообще ко всяким злым духам. По его мнению, бес — дурак и хвастун. Поэтому-то во дворе у Боллорутты и висят на старой березе лошадиные черепа, не только в память о лучших конях, до старости служивших хозяину, но и для того, чтобы пугать бесов. Вот в сумерки подойдет бес к избе и уж, конечно, остановится: как же так, почему черепа не мигают? И захочется ему потягаться с ними. Всю ночь простоит, глядя на них в упор и не мигая. А перед зарей все же не выдержит, мигнет да и убежит прочь, потерпев поражение.
— А ведь это человек сам захвалил беса, — объясняет Василий. И рассказывает, как однажды бесенок побывал на свадьбе и вернулся к родителям заплаканный. — «Что с тобой?» — спросили старые бесы. «Да, как же! — говорит. — Сидел я спокойно в левом углу, никому не мешал. А люди спьяну опрокинули котел с кашей да сказали, что это бес напроказил». Жалуется бесенок и волосатой ладошкой слезы вытирает. «Всегда они в своей глупости нас обвиняют», — сказали старые бесы и тоже залились слезами.
— Это, пожалуй, правда, — вставляет Егордан. — Однажды я заночевал в тайге, в заброшенной юрте. Под утро вдруг слышу сквозь сон — выходит из хотона черт. Да так тяжело дышит и громко ногами топает! Я притаился. Остановился черт в проходе между хотоном и юртой и сердито запыхтел. Я как вскочил, голый, и с криком схватил ружье. Тут что-то белое прошмыгнуло в хотон. Я туда. А это, оказывается, заяц забежал в открытую дверь. Выскочил он, значит, наружу, остановился на опушке и со страху не знает куда бежать. Ну, тут я его, черта, и подстрелил из окошка.