«…Как можно забыть – и с удивлением обнаружить, что мы в здешних условиях оказываемся способны на поступки, которые дома показались бы немыслимыми, лежащими за пределами возможного».
Юджиния перечитала исписанную страницу, заколебалась: не опасна ли такая откровенность? Потом сама себя успокоила: ведь этот дневник – частное дело; с какой же стати беспокоиться о выборе слов? Окунув перо в чернильницу, Юджиния вознамерилась написать о Джеймсе: о том, как чудесно быть вдвоем в постели в неурочный час, пребывать в полусне-полуяви, быть унесенной в неведомое царство сновидений – и все-таки чувствовать себя живущей – живущей бок о бок с другим.
Ее сладкие грезы прервал стук в дверь.
– Да, – отозвалась она, не меняя позы. – Войдите. – Юджиния не потрудилась расправить простыни на постели и завязать поясок пеньюара; для нее не существовало ничего, кроме картин, рисовавшихся ее воображению.
– Мэм… мэм… мэм, Джини, – начал Джордж, остановившись в дверном проеме и уставившись на жену – непричесанную, в распахнувшемся пеньюаре, на фоне незастеленной кровати. – Я… просто… заскочил узнать, как ты себя чувствуешь… знаешь, я начал беспокоиться… вся эта арабская кухня… и потом ты не выходишь из комнаты…
Слово «арабская» Джордж произносил по-своему: с долгим, отчетливым первым «а». Когда-то оно звучало легким укором филадельфийскому высокомерию, но, подобно тому, как однажды удавшаяся выходка при повторении перестает впечатлять, со временем стало казаться вымученным.
«Джордж – неисправимый сторонник общепринятого уклада», – сказала себе Юджиния. И поймала себя на том, что за несколько дней впервые вспомнила о муже и смотрит на него, как если бы он внезапно возник перед ней после долгого отсутствия.
– Похоже, тебя лихорадит, Джини… Может, пригласить доктора Дюплесси? Не хватало, чтобы моя маленькая женушка подхватила тропическую болезнь… Может быть, тебе лечь? – Джордж бросил взгляд на незастеленную постель и всплеснул пухлыми руками. Жест отдаленно походил на попытку помочь жене встать со стула. Кому-то другому эти руки могли показаться неумелыми, бессильными, эгоистичными, ленивыми, но Юджиния нашла самое точное определение: они напоминали высушенные на солнце дряблые жабьи лапки.
– …Дети говорят, ты легла сразу после завтрака. Должно быть, я уже ушел в контору Клайва… сам-то я не особенно склонен к этой дневной сиесте… наверное, во мне слишком глубоко сидит янки… ну, и весь этот шум с верфи как-то бодрит… никакого вам средневосточного «на той неделе», «в будущем году». Сказано – сделано…
Юджиния не удостоила мужа ответом. Она молча слушала его разглагольствования. Ей и в голову не пришло подумать: «Как удачно, что Джордж не вломился в номер раньше, ведь он мог застать нас с Джеймсом в постели». Она не терзала себя укорами, вроде: дети подумают, что я веду себя странно. Она не испытывала ни малейшего колебания, ни малейшего угрызения совести; просто продолжала сидеть на том же месте, медленно осознавая: «Я усвоила очень важный урок. Я умею скрывать свои чувства, я овладела искусством притворства».
– Мне гораздо лучше, спасибо, Джордж, – отозвалась Юджиния, и на ее лице появилась любезная, учтивая улыбка. – Спасибо, что ты зашел меня проведать. Я как раз собиралась начать одеваться к обеду. Скоро я к вам присоединюсь. Ты не мог бы по дороге позвонить Олив?..
Юджиния встала, потуже затянула вокруг талии поясок пеньюара и посмотрела через комнату на разобранную кровать с таким видом, будто вовсе забыла о ее существовании.
– Господи! – рассмеялась она. – Нет, пожалуй, не надо, сначала я позвоню коридорной. Похоже, меня в самом деле лихорадило: вокруг такой беспорядок. Нет, Олив не должна показываться здесь, пока тут не наведут порядок. Иначе она утратит всякое уважение к хозяйке, которая в ее глазах непогрешима. – Смех и непринужденность Юджинии были стопроцентно убедительными.
Пройдя по выложенному кафелем полу, она широко распахнула ставни. Солнечный свет, беспощадный, как вышколенная сиделка, ворвался в комнату.
– О Боже мой! – запротестовала Юджиния, когда лучи солнца вырвали из полутьмы смятую шелковую блузку, одну туфлю, корсет, панталоны. – Ну, я веду себя совсем как ребенок. Прости, пожалуйста, Джордж, сейчас я приберу здесь.
«Хорошо, – сказала она про себя, окидывая взглядом кучу белья, – что нигде нет и следа Джеймса». Однако в этом открытии не было ничего радостного, волнующего; в ней говорил холодный здравый рассудок. С таким же успехом она могла бы раскладывать пасьянс на обеденном столе или смотреть, как подрезают цветы перед тем, как поставить их в вазу. «Практика – основа совершенства», – напомнила она себе.
Джордж не отрываясь смотрел на жену; собрался что-то сказать, но передумал. Она вела себя странно – сновала по комнате с непривычным проворством, рассовывала белье по углам, но, может быть, все дело в том, что ее лихорадит? К тому же подобная перемена ему по-своему импонировала: ему нравилось, что Джини возвращается к активному существованию: он приветствовал возврат к американскому образу жизни. В последнее время она стала какой-то таинственной, неуловимой, похоже, на ней начали сказываться витающие в здешнем воздухе обычаи Востока. «Приятно, что она снова приходит в себя, – сказал себе Джордж. – И ее поведение меняется к лучшему».
Если бы какая-нибудь иная мысль и закралась в сознание Джорджа, он тотчас же выбросил бы ее из головы. Юджиния – его жена, тут же нашелся бы он; она выросла в Филадельфии, у нее прекрасное происхождение, она воспитывалась в лучших пансионах; она впитала в себя все тонкости светского этикета. Она никогда не забудет о том, что является сутью ее долга; эта суть вошла в нее с молоком матери.
– Так мы будем в саду, Юджиния, – сказал Джордж, удаляясь чуть неуверенно, но с достоинством, – выпьем аперитив перед обедом…
– Хорошо, – ответила Юджиния. – Я приду. Она услышала, как закрывается дверь, и вновь устремила взгляд на постель.
«Я встретил девушку в лугах…»– произнесла она нараспев, обращаясь то ли к себе, то ли к комнате. Ее голос взмывал вверх над постелью и скомканными простынями, над запахами моря и людей, над терпким запахом земли, запахом необожженной глины:
Юджиния взбила подушки, расправила покрывало и, в довершение, провела рукой по верхней простыне, чтобы ни у кого не могло создаться впечатления, будто кто-то прикасался к ней.
Юджиния вступила в холодный алебастр ванной комнаты, позвонила в колокольчик, чтобы подали воду, затем вернулась к туалетному столику и достала из ящика флакон с духами и коробочку с ароматической солью.
Последние строки баллады утонули в самом дальнем и недоступном уголке ее сознания. «Итак, – сказала себе Юджиния, – я выучилась лгать».
– Ты уверен? – спросила Лиззи Генри. Они стояли на набережной, в максимальном удалении от других членов семьи, какое могла позволить себе Лиззи.
– Я слышал, как мистер Клайв рассказывал об этом капитану Косби.
Лиззи молчала. Пред ее мысленным взором пробегали картинки обеда на борту корабля: Генри прислуживает, Хиггинс маячит в отдалении, миссис Дюплесси ворчит, а отец и мистер Бекман обмениваются взглядами, которые могут означать что угодно. Она поспешила изгнать из своего сознания это ужасающее зрелище.
– Когда? – спросила она.
– Думаю, раньше, чем через неделю. Новая лопасть уже прибыла. Вряд ли понадобится слишком много времени, чтобы ликвидировать поломку. – Генри с трудом оторвал взгляд от лица Лиззи, уставился на воду и удивился тому, как здешние чайки не похожи на тех, что остались дома. Крик чаек в Порт-Саиде звучал жалобно и сварливо, будто они шумели лишь для того, чтобы проявить свой дурной характер. Строго говоря, враждебно и непривычно выглядела вся гавань: волны – желтоватого цвета с сине-серыми гребешками, без зазывной синевы северной Атлантики, как бы взывавшей: «Не бойся окунуться в нас; плыви вместе с нами». И запах у волн Порт-Саида был устрашающий; он напоминал о трущобах и протухших рыбьих головах.
37
Строки знаменитой баллады английского поэта-романтика Джона Китса «La belle dame sans merci» (перевод Сергея Сухарева).