Когда его спрашивали:
– Ну, а как же Гордей, твоё непротивление?
Он показывал свой огромный, волосами обросший кулак:
– Злу? – Вот!
Гордей «махнул» за границу.
В Париже социалисты приняли оригинального «русского эмигранта» радушно.
Их интересовало всё в нём: и рост и размах в идее:
– Настоящий русский!
Так как у него были средства, и на банкетах он охотно платил за сто человек, его произвели в князья.
– Prince Tchernoff.
Рассказывали, что он очень высокопоставленная особа, что у него конфисковали какие-то миллионы, что он необыкновенно бежал, сочинили про него целую историю Ринальдо-Ринальдини, – это только усиливало к нему всеобщий интерес.
Но однажды он напечатал в газетах такое открытое письмо Жоресу относительно вопроса об отечестве, в котором поставил он в упор такие вопросы, что вся партия пришла в ужас.
Начались розыски:
– Да кто ему посоветовал?
– Ни с кем не советовался. Сам!
– Дисциплины партии не признаёт!
Все схватились за голову:
– Разве же можно такие вопросы поднимать?! Перед самыми выборами!
Сам великий лидер рвал на себе волосы:
– Сколько раз говорил себе – с этими «сынами степей», русскими, не связываться! Дикие!!!
Реакционная пресса подхватила письмо «князя Чернова»:
– Что ж г. Жорес не отвечает на поставленные с таким благородством, ясностью и прямотой неиспорченной цивилизацией натуры вопросы?
Жорес кое-как отмолчался, но уж везде, куда к друзьям и единомышленникам ни приходил Гордей, – ему все консьержи с испугом говорили:
– Monsieur[3] нет дома. И madame[4] тоже! Тоже!
До того был везде строг приказ «этого русского» не принимать.
Чернов «подался» ещё более влево. На самый край.
Был принят с распростёртыми объятиями.
Но сорвал один из самых великолепных митингов.
Присутствовало 10.000 человек.
Аплодисменты проносились громами. Крики принимали размеры ураганов.
Речи раздавались всё горячее, горячее, горячее.
Как вдруг на трибуне появился колосс Чернов.
– Гражданки, граждане! Пятнадцать лет я знаю Париж. Пятнадцать лет я слышу: «Это последняя борьба! Завтра!» Пятнадцать лет тому назад под моими окнами на улице шли и пели:
Сегодня вы запоёте, уходя отсюда, то же. Пятнадцать лет всё «завтра»! Зачем? Когда может вспыхнуть великая социальная революция? Сегодня. Сейчас. Правительство ничего не ожидает. Войска в лагерях. Вас здесь караулят двое полицейских. Зачем петь: «завтра»? Идём, сейчас, сию минуту, поднимать Париж. К оружию! Я впереди. У меня нет шансов вернуться. Я большой, и в меня попадут в первого. Идём же! Кто за мной?!
Те были ошеломлены.
Ораторы, только что призывавшие к «великому делу», бледные, сбежали с подмостков, на которых сидел комитет митинга.
Публика была взволнована:
– Не за тем пришли на митинг!
– Пришли послушать ораторов!
– Вон! Долой! Он сумасшедший!
Колоссальный Чернов стоял на подмостках один и гремел своим феноменальным голосом, покрывавшим шум толпы:
– Значит, вы всё врали, когда говорили толпе! Значит, вы всё врали, когда аплодировали призывам!
И Чернов вдруг завопил, махая шляпой:
– К чёрту вашу анархию!
Все спешили потесниться и дать место полицейским, которые пробирались по подмосткам, чтоб закрыть митинг, «принявший недозволенный характер».
Чернова, как иностранца, выслали. Чему «лидеры», несмотря на всю ненависть к насилию, были очень рады.
Чернов вернулся в Россию.
Как всегда, когда он валил какой-нибудь забор, сам «совершенно разбитый».
Отдышался.
И теперь, услыхав слово «конституция», он поднялся с горящими глазами:
– Прошу слова!
На него все глядели с испугом.
Как глядят на слона, когда он проходит мимо тростниковых хижин.
Что, повалит?
– Совершенный Бакунин! – сказал около Петра Петровича один старичок.
– Чистый Пугач! – с испугом вздохнул сидевший рядом купец Силиуянов.
А Пётр Петрович сказал:
– Самум.
– Как-с?
Ветер такой есть в пустыне. Я был – вихрь. Зеленцов – ураган. А это – самум. После самума ничего не остаётся.
Гордей Чернов заговорил.
Голос у него был, как у протодьякона.
IX
– Было бы жаль, – рявкнул Чернов, без всяких даже «господ», среди мёртвой тишины, – если бы великая страна, мучась и корчась в родах, плюнула конституцией, и только. Океан, разбушевавшись в ураган, что сделал? Выкинул устрицу! Как в сказке, – прекраснейшая царевна родила… лягушонка! Русский народ – единственный, который смотрит на землю, как на стихию. Возьмите вы самого передового француза, – он не дорос до этого. Кролика убить в «чужом» поле, крыжовнику сорвать, – в его мозгу – преступление. А тут крестьянин преспокойно едет к вам в лес деревья рубить. – «Лес Божий». Ничей. Никому не может принадлежать. Как воздух! Стихия. Гляжу я на днях, мужики у меня по полю ходят, руками машут, шагами что-то меряют, колышки какие-то вбивают. Пошёл. – «Что делаете?» Шапки сняли. Вежливо так: «Землю твою, Гордей Иванович, делим, потому как скоро закон такой выйдет, чтоб все земли миру, – так загодя делимся, кому что пахать, чтоб после время даром не терять. Пора будет рабочая». Не прелесть? И так говорят спокойно, как говорят об истине, всем существом признаваемой. Дивятся у нас, в газетах читают: «Спокойно как! Добродушно даже!» – «Идём на возы накладать!» – «Идём». Да разве кто-нибудь сморкается со злобой, с остервенением? Сморкаются просто. Сморкнулся – и всё. Дело естественное. И они идут просто, как на дело самое естественное. Законнее законного. И даже вполне уверены, что и закон такой выйдет, не может не выйти.
5
«Это конец борьбы. Соединимся, и завтра же исчезнут границы, разделяющие страны и народы». (Слова «Интернационалки»).