Конецкий любил Шкловского.
От этой любви его отговаривали.
Писатель Каверин писал влюблённому в мастера Шкловского подмастерью Конецкому (тому, впрочем, было уже ближе к шестидесяти, а Шкловский три года как лежал на Кунцевском кладбище):
«Шкловского Вы узнали в старости, а я знал его с 1921 года, когда он в моём пальто удрал в Финляндию, спасясь от верной гибели. Всю жизнь он отталкивался от себя, и всю жизнь это удавалось ему в разной степени, а в старости вообще не удалось. К сожалению, я был свидетелем трусости этого человека, которого сам Корнилов наградил за храбрость.
Я бы очень хотел Вас увидеть, тем более что у нас с Вами сложные отношения. Вы нравитесь мне больше, чем я Вам. Это объясняется просто: Вы, наверное, презираете Виктора Гюго, а я, несмотря на его мощное детское воображение, до сих пор перечитываю его с интересом. Впрочем, интересно уже то, что мы разные люди.
Книгу я ещё не дочитал и, может быть, напишу Вам ещё одно письмо, убедившись в том, что она не так грустна, как мне показалось…
Обнимаю Вас. Вениамин Каверин, 7.12.87».
Но каверинские оценки специфичны. Каверин всю жизнь ревновал Шкловского к друзьям, положению, литературе и чёрт знает к чему. Оценки Каверина сбиты, как прицел винтовки, по которой молотили камнем. Их полезно разбирать, а доверять ему не стоит.
Он слишком подвержен чувству мести.
А месть в мемуарах всегда вредит точности прицела.
Куда интереснее письмо одного друга Виктора Конецкого, которое выложили в Сети его читатели. (У них вообще очень трепетное и трогательное отношение к Конецкому — я бы сказал, редко встречающееся отношение к любимому писателю.)
Так вот, Конецкий вложил в книгу Шкловского «Энергия заблуждения» письмо своего друга Сергея Сергеевича Тхоржевского[143]. Это очень умное письмо, и жаль, что я не нашёл иной публикации, кроме как в Интернете.
Тхоржевский пишет Конецкому:
«4.11.81. Виктор, я хотел позвонить тебе по телефону — поделиться впечатлением, но подумал, что для телефонного разговора это слишком длинно, поэтому пишу.
Твоё сочинение о Шкловском я прочёл с большим интересом, причём увидел в нём два портрета: привлекательный — твой, и непривлекательный — Шкловского. Хотя, кажется, ты хотел его показать в лучшем виде.
Ты приводишь своё письмо, в котором храбро признаёшься в кокетстве, но во всём, что ты написал, мне представляется кокетливым только вот это письмо. Когда писатель пишет: ах, какой я не такой — это, по-моему, и есть кокетство. А вот для Шкловского кокетство настолько, видимо, органично, что он без кокетства не умеет, без кокетства ему неинтересно.
Ты цитируешь набросок рассказа, сделанного Шкловским, и в нём есть такая фразочка: „Заря была на небе набекрень“. Я прочёл и вспомнил, как лет двадцать назад он выступал у нас в Доме писателей, говорил два часа без передыху, говорил занятно, остроумно и в какой-то момент, как бы вспоминая, медленно проговорил: „Была заря косым венком“. И вот эти его „заря набекрень“, и „заря косым венком“, на мой взгляд, нестерпимо манерны, да и невыразительны. Это не художественная ткань, это экзема. И у Шкловского она до сих пор чешется.
Из той давней речи Шкловского мне запомнилась только одна его мысль, действительно серьёзная и высказанная, кстати говоря, без всяких метафор. Он сказал, что пятнадцать лет не писал книг и предполагал, что напишет их потом. Но пятнадцать лет прошло, и он понял: всё, что он теперь напишет, будет уже нечто другое, никак не то самое. Что он отодвигал, откладывал все эти годы. Так что, ничего откладывать нельзя.
Конечно, умный, мыслящий человек, но совершенно ясно, почему ему не пишут читатели. Потому что его проза может удивлять и даже восхищать, но она никого не задевает за живое. Читая его книги, невозможно — ничему — сопереживать. Уметь заставить читателя сопереживать — это дар, которым ты обладаешь в высокой степени, а Шкловский не обладает начисто.
Он умеет поразить броской фразой, но это не задевает глубоко. „Женщина — полезная плесень. Как пенициллин“ — лихо сказано, но, вероятно, сам Шкловский не считает женщин полезной плесенью, а сказал — так, ради красного словца.