Выбрать главу

Жена осталась в Питере, боюсь, что она на Шпалерной.

Союз писателей обещался о ней заботиться. Денег у меня с собой 200 марок и золотые часы ещё на 1000. <…>

Не знаю, как буду жить без родины.

Во всяком случае, избежал судьбы Гумилёва.

Посылаю Вам свою книгу»{76}.

Он регулярно писал Алексею Максимовичу, поминая Серапионов: «Серапионы остались в России в печали и тесноте»; «Скучаю по жене, Тынянову, по Серапионам»; сообщая, что жену освободили под залог, который внесли литераторы, он подчёркивает: «Главным образом Серапионы»; «У Серапионов наблюдается следующее. Бытовики: Зощенко, Иванов и Никитин обижают сюжетников: Лунца, Каверина, Слонимского. Бытовики немного заелись в „Красной нови“, а сюжетники ходят пустые, как барабаны без фавора и омажа. Я написал уже об этом туда письмо, но этого мало».

Вскоре Горький помог Шкловскому перебраться из Финляндии в Берлин.

«Дорогой Алексей Максимович.

Мой роман с революцией глубоко несчастен. На конских заводах есть жеребцы, которых зовут „пробниками“. Ими пользуются, чтобы „разъярить“ кобылу (если её не разъярить, она может не даться производителю и даже лягнуть его), и вот спускают „пробника“. Пробник лезет на кобылу, она сперва кобенится и брыкается, потом начинает даваться. Тогда пробника с неё стаскивают и подпускают настоящего заводского жеребца[45]. Пробник же едет за границу заниматься онанизмом в эмигрантской печати. Мы, правые социалисты, „ярили“ Россию для большевиков.

Но, может быть, и большевики только „ярят“ Россию, а воспользуется ею „мужик“.

Вот я и написал фельетон вместо письма.

Но поймите и моё положение.

Здесь, в Райволо, никто не понимает остроумия.

Читают же только старое „Солнце России“.

Мы все условно-остроумны.

Мы все говорим друг с другом условно, как Володя (брат героя „Детства и отрочества“) с мачехой.

Я одинок, как и все, конечно.

И ночью, когда я думаю о жене, я хочу встать на колени в постели и молиться, что ли.

Увы мне, нет Бога, а с ним бы я поговорил серьёзно.

Я одинок здесь.

Дядя мой, у которого я живу, любит поговорить об искусстве.

Это очень тяжело.

Я боюсь, что он в результате напишет начало повести.

Он говорит, что в искусстве главное чувство.

Перед женой я считаю себя виноватым.

Может быть, честнее было бы не бежать?

Ведь я не занимался политикой. Это бронированные автомобили втаскивали меня в разные удивительные положения. <…>

Вчера получил 1000+390 марок.

Спасибо»{77}.

(Письмо датировано 15 апреля 1922 года; последние две строчки приписаны через пять дней.)

Этот образ «пробников» он не раз потом будет использовать, но только по другим поводам.

Фрезинский приводит ещё две цитаты: «У меня нет никого. Я одинок. Я ничего не говорю никому. Я ушёл в науку „об сюжете“, как в манию, чтобы не выплакать глаз. Не будите меня». И: «Если бы коммунисты не убивали, они были бы всё же неприемлемы».

Среди прочих Серапионов все отмечали Льва Лунца.

Много и подробно о Лунце писал Каверин.

Лунц был одним из самых интересных и загадочных Серапионов — этой загадочности способствовали не только его тексты, но ранняя смерть, долгое забвение — эти обстоятельства, увы, сливаются с текстом.

У Лунца есть рассказ «Исходящая № 37».

Этот рассказ построен так же, как и «Записки сумасшедшего» Гоголя.

Только у Лунца не мелкий чиновник сходит с ума, а заведующий канцелярией превращается в документ.

Вот заведующий пишет о том, как стал задумываться, что он — бумага. «Прошло некоторое время, и вдруг, о, счастие! я почувствовал, что моя левая нога шуршит. Явление это произвело на меня столь сильное впечатление, что я вскочил и тем испортил весь опыт. Но начало сделано. Необходимо больше выдержки».

«Сегодня достиг ещё больших результатов. Шуршали обе ноги и левая часть живота. Но только что шуршание начало передаваться в пальцы, как вдруг вернулась жена и всё испортила. Не знаю, что делать.

<…> Я решил лечь на письменный стол, дабы, превратившись в исходящую, лежать на месте, предназначенном вышеозначенным бумагам, ибо не люблю беспорядка. Решил обратиться не в самое исходящую, а в её отпуск, ибо сама исходящая уйдёт по инстанции, иными словами, покинет пределы Политпросвета, что является для меня нежелательным.

<…> Темно. Тихо. На стене тикают часы. Клубный инструктор Баринов куда-то исчез. Он, наверное, ушёл с дежурства. Нужно будет подать об этом рапорт Начальнику. На моей душе светло и радостно. Теперь не может быть никаких дискуссий, иными словами, прений по поводу моего изобретения. Я нахожусь в состоянии бумажного существования почти целые сутки и не испытываю ни голода, ни жажды, ни других потребностей, без которых не может обойтись ни один человек в человеческом образе.

вернуться

45

Александр Чудаков спустя полвека записал о Шкловском: «Если он видел, что собеседника тема интересует, охотно давал развёртывание сюжета. Однажды мы очень хорошо поговорили о случке лошадей (я в детстве одно время жил возле случного пункта и нечаянно знал предмет), о помощи ветеринара жеребцу при этом процессе и проч. В этом месте разговора присутствовавшая при сём дама поднялась и вышла, а потом вышел и четвёртый собеседник, хотя и был мужчиной.

— Неприлично, — сказал В. Б. — Но лошади об этом не знают».