— Гляди, гляди! Да иди сюда, — и он, не оборачиваясь, махал что есть силы Анне Григорьевне, — да скорей, как есть!
Он глядел в окно, прижался в угол к стеклу, — вон, вон, что делается, — и он, не глядя, поймал жену за затылок и направлял голову, — вон, вон! Смотри назад, народу-то!
И загудели тонко стекла от гула, от ура.
— Смотри, гимназисты-то, гимназисты! — и Андрей Степанович вскочил на подоконник, раскрыл нетерпеливой рукой форточку.
Из форточки шум, веселый, взъерошенный, и тонкими голосами не в лад: ура-а!
— Ура! — гаркнул Андрей Степанович, на цыпочках вытянулся, весь вверх, в высокую форточку.
Анна Григорьевна вздрогнула, засмеялась, бегала глазами по улице, как вот проснулась, а за окном веселая заграница, красивей, чем мечталось.
— Санька! Да Санька же! — крикнул назад Андрей Степанович.
— Уж удрал, удрал! — и Анна Григорьевна размягченно махала рукой. — Давно-о уж!
Андрей Степанович легко, мячиком, спрыгнул с подоконника.
— Да ты понимаешь, что это можно сделать! — он за плечо повернул к себе Анну Григорьевну и смотрел секунду. Анна Григорьевна улыбалась — глаза у него, как ясные бусинки. — Ничего ты не понимаешь! — Андрей Степанович быстро поцеловал в щеку Анну Григорьевну, повернулся и в кабинет. — Сапоги! Сапоги! Куда я их бросил? Конституция! Ну не черт его подери! — спешил, приговаривал.
Санька не знал, какой день, — замечательный день, будто солнце, — гимназисты и ученицы какие-то на углу кричали ему ура, и Санька шапкой им махал на ходу, и дворник в воротах стоял, осклабился насмешливо и бородой на них поддавал — ишь, мол! А потом гурьбой чиновники почтовые с гомоном у почтамта на крыльцо всходят, говорят, руками машут, ранний час, а народу, народу! Кто-то вон уж с крыльца ораторствует, возглашает, и у крыльца куча, толпа целая, и пока дошел Санька, уж закричали ура! — и этот с крыльца с шапкой наотмашь, как в опере стоит — и рот открыт, шея надулась — ура! И все кивают и улыбаются, как знакомые, около мальчишек с листками толпятся, и все друг с другом говорят. Санька протискивался к газетчику — у него рубль в зубах и нагребает сдачу. Какой-то еврей:
— А вам, господин студент, зачем? Не давайте, он вчера знал! А! Исторический документ — можно! Дайте ему. — Смеется. Потом наклонился к Саньке: — А что? Будут права? Да? Вам же известно.
Санька мотал головой:
— Да! да! Все будет.
Откуда-то сверху из окна слышно было, как сильно играл рояль марсельезу. Кто-то затянул, как попало, не в лад:
Никто не поддержал, и голоса весело бились в улице. Саньке вспомнился гимназический коридор перед роспуском, нет, бурливее взмывала нота, и все сильней, сильней. И не разгоняют! Санька вдруг вспомнил — ни одного ведь городового не встретил, и здесь, у почты, нет.
Два листка ухватил Санька, чтоб не возиться, какая тут сдача!
«Ушла или застану?» — думал Санька, размахивал на ходу листками. Санька чуть не пробежал лестницей выше, и вдруг сама открылась дверь.
— Да я с балкона видела! Бежит, как оглашенный, листками машет.
Танечка стояла, придерживала на груди черный с красным капот.
— Танечка! — Он хотел с разгону радости поцеловать Таню, но Таня отодвинулась.
— Видала? Видала? — Санька тряс листками.
— Да что? Что?
— Конституция!
— Фу, я думала, хоть царя убили, — Таня нахмурилась.
— Ни одного городового! — и Санька отмахнул рукой, как скосил.
— А что? Sergents de ville?[12] — И Таня прошла в гостиную.
— Ведь свобода же! — говорил Санька из прихожей и видел, как Таня отодвинула занавеску и стала что-то внимательно поправлять в цветах.
Санька не знал, что говорить, все покатилось вниз и летело быстрым вальком с горы, без шуму, и он хотел задержать, задержать скорей и не знал: чем, каким словом или сделать что? И сейчас закатится за какую-то зазубрину, и тогда надолго, навсегда.
— Таня! — сказал Санька в гостиную. Таня стояла спиной, нагнулась к цветам. «Еще хуже, — думал Санька. — Пойти? Не окликнет, наверно, не окликнет, и значит потом уж никогда. Что же я сделал такого?»
Он вдруг в отчаянии затопал ногами по паркету в шинели и в шапке, отдернул занавес.
— Таня, ну простите, ну чего ты? — и он взял ее за локоть. Таня увернула руку. Еще что-то ковырнула в цветах, вдруг выпрямилась.
— В комнату не входят в пальто и в шапке, — и глядела строго в глаза, и будто последние слова говорит при расставании, — подите снимите.