Желая расшевелить несколько гостью свою и помня, как живо и охотно она всегда отвечала на всякий вызов к словесной полемике, на лету ловила колкую шутку и быстрым ударом отвечала на удар, я нарочно позволил себе немножко поддразнить ее насчет новой ее религиозности. Но, к удивлению моему, она на этот вызов ответила лишь бледною улыбкою, брошенною как бы несколько свысока и двусмысленно; эх, мол! понимаю тебя и очень тебе благодарна за участие и доброе намерение, да только не из той оперы ты запел… Во всяком случае, она на меня за вольтерианскую шутку мою нисколько не обиделась и готовности к возражению не высказала, брошенного мяча не подхватила… И тогда, вдруг, мне стало ясно, что и это для нее совсем не играет той глубокой важности, какую, в разговоре со мною, намедни приписывала Феничка… Фанатичка разве так бы вскинулась? И — тем более фанатичка-неофитка, фанатичка, нашедшая свой фанатизм после долгих лет неверия, отрицания? Обретшая последний приют раздраженью пленной мысли и ревнивая ко всякому покушению на его, приюта, достоинство, авторитет, силу и, главное, покой?.. Большинство фанатичек потому и страшны так в своей ненависти к сомнению, что сомневаться им— «себе дороже», и боятся они смертельно быть столкнутыми на этот путь силою доказательного убеждения… Виктория Павловна не обнаружила ни этого пугливого раздражения верующей, во что бы то ни стало, хотя бы и насильно, хотя бы и quia absurdum: ни — равным образом— в бледной равнодушной улыбке, которою сопровождался ее ответ, не нашел я оттенка и той спокойной, самоуверенной веры, которая чувствует себя настолько твердою, что не хочет уже и возражать, не вступает даже и в спор с невером… Нет, это — я очень хорошо видел — улыбнулась мне сейчас не новая, а прежняя Виктория Павловна… Только не радостная, гордая и уверенная в себе, а разбитая и опустошенная… Да, да, с религией у женщины этой, по-видимому, обстоит не лучше, чем со всем другим… В конце концов, и это едва ли нетолько маленькая попытка влить какое-нибудь содержание в душу, опустелую, темную и больную… И попытка зыбкая и ненадежная — которой сама душа, лечась ею, очень плохо верит: не больше, чем образованный человек знахарю, соблазнясь у него лечиться, вопреки рассудку и здравому смыслу, — как утопающий хватается за соломинку, — потому что механически действует инстинкт самоохранения, диктующий хвататься, пока можешь, за что попало, — а совсем на нее не надеясь…
Попробовал я заговорить с Викторией Павловной об ее детях… И это прошло вяло и холодно… Оживление она выразила только, когда речь коснулась Фенички и ее занятий в Париже, а также ее ожиданий и житейских возможностей в недалеком будущем… К Феничке она, видимо, относилась любовно и горячо, и то обстоятельство, что девушка мне понравилась, очень обрадовало ее и наполнило ее прекрасные глаза теплым благодарным светом… Я напрасно подозревал Феничку, будто она от меня пряталась. Отсутствие ее объяснялось тем, что в тот же день, вечером, после нашей встречи, девушку увезла погостить к себе на виллу в Вильфрант знакомая дама, общая и матери, и дочери, новая приятельница, некая Эмилия Федоровна фон Вельс…[См. мой роман «Паутина»]