Выбрать главу

И сердце в Иване Афанасьевиче радостно и самодовольно усмехнулось:

— Брось ты меня на остров необитаемый, к эфиопам каким-нибудь людоедным, — я и там не погибну, потому что уж найдется же такая черномазая Аида, которая меня пожалеет и не оставит без ласки… не даст пропасть червем капустным… Вон как теперь Анисья, облом трехколенный… Она работает, а я с того живу… А— по существу рассуждая — что мне еще нужно? Ничего такого, в чем бы я не мог обойтись самою малостью. Жил в палатах — живу в мурье, ел фрикассен с бламанжеями — тарань лопаю и предоволен, пил шампанское и ликеры дорогие — теперь на двадцатку водки променяю ведро хоть самого, что ни есть, либфрауенмильху и не почувствую себя в убытке, ходил во фраках и визитках от лучших портных, а ныне — в такой капот облачен, что можно сказать: просто страм-пальто!.. даже вон уличная тварь поглядела и рванью коричневою меня поняла, закобенилась. И сделайте ваше одолжение, и не надо… Ха-ха-ха!.. Ваше при вас и останется, а — что было наше, так этого уже от нас не отнять; прошлое уничтожить — дудки-с! — сам Господь Бог не в состоянии.

И еще картина встала пред ним — самая значительная и яркая, самая важная и тайная во всей его жизни… Тринадцать лет назад… Знойный лесной полдень… Стоит под вековым дубом на глухой поляне, от которой ближе двух верст — ни жилья человечьего, она — нынешняя Ивана Афанасьевича хозяйка, Виктория Павловна Бурмыслова, которой теперь он паче огня боится и которой загадочная повелительная телеграмма, лежащая в его бумажнике, заставляет его сердце стонать от испуга и виться, точно бересту в печи… Девятнадцать лет ей тогда было, царь-девице, красавице из красавиц, умнице-разумнице, своевольнице, гордячке… И кто только за нею не ухаживал! каких красавцев, богатырей и умников она у ног своих не видала. Князь Белосвинский, из первых вельмож, миллионер, имений — герцогство целое, сватался-сватался, а она ему — все отказ, да отказ… так он, любви то не могши преодолеть, и остался на весь век неженатым, гуляет где то за границею, в холостом состоянии, и — не дай Бог помрет, тысячелетний род его прекратится… Ну, Ивану ли Афанасьевичу было зариться на этакую царственную паву?.. Да и не терпела она его, в глаза обзывала — из мифологии — сатиром блудливым… А он — из всех мужчин, которые вокруг нее толпились, молясь на нее, как на свое божество, — один проник в ее истинную натуру и решил попробовать своего счастья… И, в душный лесной полдень, на глухой поляне под вековым дубом, умел такие слова сказать гордой красавице, такою страстною чарою помутить в ней разум, такою властною мужского ласкою ее обойти, что, — сама не своя— как овечка, стала в руках его строптивая львица, божество живое, послушною рабою пошла за ним в глубь лесную и там, на дне оврага Синдеевского, предала ему свою девичью красу… И потом, что еще лета оставалось, была она его любовницей — тайною, жадною и пламенной, покуда не пришла осень и не увезла красавицу в Петербург… И все кончилось… Как нитка оборвалась!

Жмурится Иван Афанасьевич и плывет перед ним прекрасно-смуглое тело, в солнечных, сквозь листья, кружках, будто из слоновой кости выточенное, сверкают глаза-брильянты, сверкают зубы-перлы в кораллах-устах.

— А теперь панельная дрянь нос воротит… Что? молодость? Чёрта ли! Мне тогда под сорок подкатывало, и волос седой в бороде и на висках просвечивал, и лысина, хоть и невеликая еще, а уже обозначалась, и рубины эти вот на носу, хоть не горели жаром, а уже поблескивали… И нищий я был такой же… И перед ее же поклонниками должен был дурака ломать… по целым ночам заставляли на гитаре играть ради хлеба насущного… при ней же и плясал, и через голову кувыркался, чтобы изверга Ореста Полурябова или Федьку Наровича тешить!.. Да! Хи-хи-хи! Кому посмеешься, тому и поработаешь. Они по ней умирали, а она мне досталась… Что? Молодость? Нет, это не от молодости, а от счастья… Счастье мое, значит, было тогда со мною… а потом вот отвернулось счастье — и пошли мои бедушки да полубедушки…