Выбрать главу

— Если этот человек поймет, что со мною, — он поработит меня… Вся жизнь отравлена… Пропала моя свобода…

И чувствовала, что — висит на ниточке: еще несколько секунд этого жуткого молчания во взаимную приглядку, и — «не понять» нельзя… И, хотя говорить ей хотелось много, чтобы сразу, однажды навсегда, твердо определить и поставить будущие отношения между ним, этим внезапным родителем, и новооткрытою его дочерью, — она не решилась долее оставаться с ним вдвоем… Скрывая растревоженное лицо, она повернулась к Ивану Афанасьевичу спиною и, удаляясь от него медленною поступью к дверям другой комнаты своего номера, где была ее спальня, сухо и не оборачиваясь, произнесла:

— Для того я вас, главным образом, и вызвала, чтобы не носить в себе больше этой лжи… Теперь вы знаете, — и, как вам в этом случае повести себя, ваше дело… Прошу только помнить, что в наших отношениях это ничего не меняет… ни на пылинку… Прав на Феню вы никаких не имеете, и я вам дать их не намерена… не советую и искать… иначе — враги будем… А затем— прощайте, можете ехать. Кланяйтесь Арине Федотовне, и я надеюсь, что вы будете вести себя хорошо, и от нее жалоб на вас не будет…

III.

Того, что Виктория Павловна пред ним оробела и его забоялась, Иван Афанасьевич заметить не успел. Но, что она сделала большую неосторожность, разоткровенничавшись ни с того, ни с сего насчет тайны, которой он не подозревал и в которой не имел никакой надобности, это он сообразил, едва только прошел его первый столбняк и успокоились мысли. Личное отношение его к прошедшему продолжало быть мутным и неопределенным, и, покуда, расставшись с Викторией Павловной, он чувствовал только облегчение и радость, что кончилось тяжелое объяснение, во время которого ему было жутко и неловко. Точно — человека, страдающего головокружением, внесли, с завязанными глазами, на большую высоту, которой он и не подозревал; а как сняли с него повязку, так и ахнул — и от великолепия необъятного вида, ослепившего его глаза, и от ужаса к пропасти, отверзтой у самых ног его. Машинально покорный приказанию, он сейчас же отбыл из города. На вокзале, конечно, изрядно выпил в буфете и тем окончательно возвратил себе душевное равновесие. Обдумывал новость — и в то самое время, как Виктория Павловна тревожилась, не догадался бы он, что она его испугалась, он, наоборот, изумлялся ее бесстрашию и легкомыслию, с которым она «ляпнула»… Придумывал причины, поводы, и не находил ничего удовлетворительно объясняющего, и это было обидно, и возвращало мысли к всесторонней разнице, лежащей между ним и Викторией Павловной, как непроходимая бездна…

— От гордости это все в ней, — рассуждал он, хоть и сквозь водочный туман, а неглупым, но существу, своим умишком. — Не иначе. Всегда была такая. Всегда ее на вызов публике тянет… Стукнет ей в голову, будто она чего не смеет, боится или стыдится, — ну, и на дыбы… Ведь, и в те поры, амура то нашего, если бы не мое благоразумие да не Арина ее в возжах держала, — сколько раз весь секрет на ниточке висел… Хе-хе-хе… Мне, говорит, обман претит… если я сама себя не боюсь и самой себя мне не стыдно, так и нечего надувать почтеннейшую публику: пусть хоть весь свет приходит любоваться, какая я гадина… Хе-хе-хе… Именно такими словами, без всякой жалости к полу своему и достоинству… Ей это и в голову не приходило, что она подобными дерзостями себя в чужие руки предает, а чужие руки то— безжалостные, беречь не станут, что хрупко, то и сломают. Как можно! Она теменем в облаках, во лбу — звезда, под косою месяц ясный! что мы, маленькие людишки, лягушки болотные, земляные черви, можем сделать против этакой Марьи Моревны, Кипрской королевны?.. Ах, ты амазонка Пенфезилея, воительница удалая! Так чёрта за рога и хватает… А не хочешь ли ты…