В это время приезжает из деревни Арина Федотовна: тетку паралич хватил, обезножела — так доложить, как оно было и что. Ну, обезножела, так обезножела! — Князь у себя в деревне проездом был, теперь за границу опять ускакал, говорят, ему там немецкую герцогиню сватают. — А сватают, так сватают. — Орест по тебе волком воет, а Саша со злости, что ты уехала, Битюковой Любочке предложение сделал. Отказали. Пьет. — Пьет, так и на здоровье. — Васюков инженер о тебе в клубе нехорошо говорил, а Федя Нарович услыхал, да в ухо его и свистнул. Оглохнет, говорят, инженер-то. Хотели на поединке драться, да губернатор запретил и Федю из города к команде выслал. — Скатертью дорога. — Иван Афанасьевич твой по тебе утешился: теперь в Пурникове днюет и ночует: с лавочницею Марьею Терентьевною, люди сказывают, у них дела дошли… — И превосходно. С чем их обоих и поздравляю.
Посмотрела на меня Арина: щеки опухлые, глаза заплыли, лежу валяюсь, сама неряха, все-то мне зябко, все-то мне с места двинуться лень — не женщина стала, Обломов какой-то в юбке. Приглядевшись, говорит:
— Витенька, ты беременна.
Так оно и вышло. Тогда и поняла я себя. Это — зародившаяся во мне новая жизнь мою жизнь своим развитием приостановила.
— Что же ты теперь делать будешь? — спрашивает Арина, — ну, родишь, —дитя-то куда?
— Растить будем.
— При себе?!
— При себе.
— Да ты, Витенька, с ума сошла. Ведь тебе двадцать годов всего, а ты себя пригульным дитём на всю жизнь по рукам, по ногам связать хочешь.
Говорю:
— Не в Неву же его.
Она мне прехладнокровно:
— В Неву— мудрено: городовых тут у вас много; а в Осну можно.
Меня, знаете ли, — мороз по коже подрал, так она это спокойно, с убеждением. Всегда я знала о ней, что человек бывалый, но тут — вижу: если не делывала, что говорит, то способна сделать, не поморщится.
— Нет, — говорю, — так нельзя. Это душегубство. Совесть всю жизнь съест.
Арина только плечами пожала:
— Эва!
Страшная баба. Зверь в ней сидит. Хладнокровный, жестокий, не верующий. Она скрытная очень, чужому человеку трудно вызвать ее на искренний разговор. И передо мною-то она развертывалась нараспашку всего раз пять-шесть за всю нашу общую жизнь. Зато уж и развертывалась. Слушать жутко становилось.
Я, когда читала письмо Белинского к Гоголю, остановилась, как дошла до фразы об атеизме русского народа, — думаю: это неправда. А потом соображаю: а моя Арина Федотовна? Во что она верит? чего боится? Ни Бога, ни чёрта. Только что не хвастает этим, красноречия не распускает, вмолчанку живет. Но это — внутреннее безмолвное отрицание, замкнутое в самом себе, беспредельное и порешенное. Вы встречали в народе дерзновенных кощунов? Она — не то. Те — волнующиеся, страстные, они, посягая, святыню искушают — вдруг-де чудо будет? Вдруг, огнь изыдет и меня опалит, земля разверзнется, архангел с мечом явится, — и упаду я, Фома неверный в страхе, покаюсь и всему поверую, и Бог меня простит, и я в рай пойду. А она спокойная, холодная, самоуверенная. Вон у нас на деревне парень один прочитал о чуде соловецком, как инок потерял петую просфору, собака ее съесть хотела, а из просфоры вышло пламя и опалило собаку. Из сомневающихся и дерзновенных оказался. Впало ему в голову — испытать. — Ну, и испытал… Только — просфору-то псу бросить отчаянности достало, а глядеть, как он ее есть будет, не хватило силы-выдержки, отвернулся и убежал. Приходит опять на то место: просфоры нету. Жучка! Жучка! — прибежала Жучка: жива, веселая. Свистнул ее к себе парень, да — вместе с нею в рощу. Ужо бабы в лес за хворостом пошли, —глядь, на дереве удавленник висит, а рядом с ним Жучка повешена. Вот они, русские-то кощуны, каковы. А моей свет-Арине Федотовне никаких искусов не требуется. Ей и в голову не придет. Она просто все такие вопросы от себя отмела. Верит только в тело, любит только тело, душу считает чуть ли ни за пар, — что котенок, что ребенок — не все ли ей равно? Она — равнодушна, она — презирает. Счеты с каким-либо чувством, кроме своей выгоды или удовольствия, она считает за нуль. Кто живет в свое удовольствие, тот для нее человек; остальные — сор, шушера. Захотела и смогла, — вот у нее заповедь какая. Единственная! расскажите ей какое-нибудь отчаянное мошенничество, — увидите; если оно вышло удачно, все ее симпатии — на стороне мошенника. Она подлецом никого не ругает; у нее все неудачные подлецы — только дураки, которых надо презирать не за намерения, а за неумелость. Всякое преступное, грешное молодечество себе на уме — для нее предмет восторга. Знаете ли, что я окончательно стяжала ее благосклонность и привязанность именно тем, что связалась с Иваном Афанасьевичем, проведя за нос целую стаю красивых, умных, богатых, молодых ухаживателей? Ей дерзость приключения, наглость контраста по душе пришлась. Тем более, что мужчин она, вообще, терпеть не может, и видеть их в глупых положениях — великая охотница. А до сих нор находит любовников, и посмотрели бы вы, как их муштрует. Пикнуть при ней не смеют, в глаза, как собачки, глядят. Властная, дерзкая, бесстыжая. Умна, как бес, — холодно, хитро, животно умна. Именно та русская баба, что обдумывает семьдесят семь уверток, пока с печи летит. Из каких угодно вод суха выйдет, да еще в глаза потом насмеется. Перед людьми она хоть страх наказания знает и почитает его стыдом, но пред собою-ни стыда, ни страха. Полная атрофия нравственности. Века полтора-два назад из нее чудесная бы ведьма вышла. Она создана для шабаша.