Она задыхалась, красная, как пламя, глаза ее метали молнии, губы трепетали, голос звенел острою, горькою силою… Огорчение сделало лицо ее некрасивым и старым: теперь ей смело можно было дать ее двадцать девять лет.
— Успокойтесь, — сказал я, растроганный ее волнением, — дело, по всей вероятности, обстоит не так трагично, как вы его воображаете. Это первые острые впечатления. Повторяю вам: при всем своем легкомыслии, Бурун человек не бессовестный. При том собственная роль его в данном случае так жалка и некрасива, что, если он сумеет обсудить и уразуметь свое поведение, то вам нечего бояться: он должен молчать и будет молчать.
— Дай-то Бог, — возразила она, ежась будто от холода. — Если нет, то у меня не хватит силы воли оставаться жить здесь, в Правосле, а — что же мне тогда делать? куда деваться? Кроме Правослы, мне идти некуда. Вы даже вообразить не можете, как плохи мои дела. Я нищая. У Арины Федотовны, вероятно, есть кое-какие средства. Но, как мы ни близки, а очутиться от нее хоть в маленькой материальной зависимости… нет, спасибо… я рабою быть не желаю…
Она примолкла на минутку и спросила меня застенчиво, запинаясь:
— Я боюсь, что, быть может… и вы тоже… не захотите более оставаться у меня?
Я замялся в ответе. С одной стороны, уезжать мне не слишком хотелось: и работа была не кончена, и Петербург уж очень не манил. Но, с другой стороны, нет ничего неприятнее, как оставаться каким-то «благородным свидетелем» на месте, где только-что разыгрался крупный скандал, после которого всем становится не до других, все стараются не встречаться глазами друг с другом и думают об одном: как бы не заговорить о веревке в доме повешенного. Я предчувствовал с неудовольствием, что, пока не уляжется первое впечатление, воспоминания глупого утра будут вставать скучным призраком между мною и Викторией Павловной в каждом разговоре, и обоим нам будет досадно, противно, неловко.
Виктория Павловна воспользовалась моею медлительностью и продолжала:
— Я понимаю, что с тою неловкостью которую внес в наше знакомство сегодняшний случай, гостить у меня не доставит вам удовольствия. И, все-таки, если можно, если вы хоть немножко расположены ко мне, я прошу вас: не уезжайте еще несколько дней. Я обещаю, что не буду надоедать вам…
— Помилуйте, что вы… — начал было я сконфуженный.
— Если угодно, вы меня и не увидите. Мне бы только иметь уверенность, что сейчас я не одна, что есть в доме человек, к кому, в случае какой-либо беды, я могу дружески обратиться за нравственною поддержкою… Признаюсь вам: я выбита из колеи. Мне надо одуматься, успокоиться, разобраться в себе и в том, что случилось. Я боюсь остаться совершенно одна — сама с собою… с Ариною… Очень прошу вас: подарите мне несколько дней.
Я отвечал, что всегда готов к ее услугам и останусь в Правосле, сколько она пожелает. Виктория Павловна протянула мне обе руки. Они дрожали и были холодны, как лед.
Колокольчик и бубенцы залились во дворе, глухо пророкотал под копытами и колесами бревенчатый мосток перед воротами усадьбы. Я подбежал к плетню и взглянул на Буруна. К удивлению моему, он уезжал не один, — рядом с ним, понурым и сгорбленным, солидно сидел в тележке кто-то в белом картузе и сереньком костюмчике.
— Да это Ванечка… — воскликнул я. — Зачем он Ванечку увез с собою?
Обернувшись с этим вопросом к Виктории Павловне, я не нашел ее на прежнем месте, у стола. Она исчезла, как тень, беззвучно, бесследно.
Я смотрел вслед Буруну, покуда не исчезло пыльное облако, взбитое тощею мужицкою парочкою по песочной дороге. Потом пошел домой.
XI.
Арина Федотовна сидела на ступеньках балконца и чистила кухонным ножом огромную лиловую репу. Когда я приблизился, она, не оставляя своего занятия, подняла голову и пронизала меня таким взглядом, что меня, буквально, шатнуло от нее. Лицо ее было сплошь клюковного цвета, губы сжаты, скулы напряглись, по лбу прокатилась толстая синяя жила, белесые брови сползли к носу; до сих пор я никогда не замечал в ее серых глазах зеленых искр, — теперь они так и прыгали.