Выбрать главу

Компатриоты всегда в классических языках были нетверды и даже учиться оным не хотели, как граф Д. А. Толстой ни принуждал, так что какие тут против Шиллера могут быть шансы. Et in Arcadia Ego, говорит Смерть на старой картинке, а Шиллер чего? И я родился в Аркадам, и мне, мол, над моей колыбелью Природа обещала все радости мира. (Эта новейшая литература вся такая: чуть где увидит Ego сразу же на свой счет принимает; я, кричит, я!) И автор ваш с Шиллером на дружеской ноге, никак не с классиками; Шиллер у вашего автора точно заветная идея или больное место, в каждом-то романе промелькнет, вплоть до того, что и вы Шиллера любите, если не врете, и Иван Карамазов “Перчатку” наизусть скандирует, это ведь уметь нужно персонажа заставить. Ну и спрашивается: вы из какой Аркадии, Аркадий Иванович? Шиллер Шиллером, а по всему выходит, что из той, где есть место для смерти.

Ай, можно это преподнести и так, что вы в своей простоте и патриархальности (а ведь вы патриархальны, Аркадий Иванович, автор об этом специально говорит: и недели в Петербурге не прожили, а уже челядь к ручке подходит), в простоте своей настолько невинна, что не различаете добро и зло, живете, можно сказать, до грехопадения — почему и вид у вас такой не по возрасту цветущий. (Голубые глаза, алые губы, густые волосы, борода лопатой. Это уже не Вергилий. Это Илья Глазунов.)

Но ведь это не так? Не снились бы вам сны про развратных пятилетних девчонок, если б так, и не испытали бы вы в том кошмаре настоящего ужаса, и не знали чувств, до грехопадения невозможных: тоски, страсти ерничать, жалости. И не сказали бы: “вы мне чрезвычайно облегчаете дело сами”, — это когда Авдотья Романовна револьвер-то из кармашка достает. (А как вам этот маленький трехударный револьвер потом пригодился, хотя вы, с пола его подняв, еще подумали, прежде чем в собственный каркай сунуть.)

И потом, Аркадий Ивановне, вы же все время врете.

Сколько вы за неделю в Петербурге сделали (да и не только вы; все события топчутся на пространстве нескольких дней, дни набиты плотно, как сдаваемые беднякам квартира) — но еще больше успели налгать. Положим, на ваш счет каждый предупрежден, что здесь за игра (“А вы были щулерем? — Как же без этого”), и по каким правилам с аулерами играют — ловить да бить… а на чем вас поймаешь? С той же Марфой Петровной (ну пожалуйста, пожалуйста, шепните на ушко, что там по правде было) отпираетесь до последнего, даже когда Дуня (а кстати, когда вы с ней кричите и ссоритесь, она ведь первая говорит вам “ты”) вспоминает вам старые ваши намеки на яд (“я знаю, ты за ним ездил… у тебя было готово…”) — и каким роскошным сослагательным наклонением вы ей отвечаете: “если бы даже это была и правда”. Так если или не если? (Потому что, согласитесь, о таких вещах лучше знать наверняка, чтобы вовремя смекнуть, на что самому рассчитывать — ну и для морально-этических соображений, разумеется.) Дуня вам в глаза в запальчивости одно наговорила, а заглазио перед господином ^ужиным защищала, строго и внушительно, дескать, точные ли сведения имеете, будто по Аркадию Ивановичу каторга плачет — хотя здесь, возможно, и такой расчет был, чтобы Петра Петровича уже окончательно взбесить и выгнать. Под стать вам барышня, и не удивительно, что вы к ней так воспылали.

А привидения-то были, Аркадий Иванович? Вы так подробно все Родиону Романовичу изложили, право же, живописно и с большим литературным тактом, но он ведь вам тогда не поверил? Во лжи обвинил? И знаменитый ваш ответ, точно что шулерский: “я редко лгу”. Это не ответ, это апория Зенона какая-то. Теория у вас на Данный случай прекрасная — если здоровому человеку привидения видеть незачем, и если вы видите действительно их, а не только тяжелые сны, — и вы по ней выходите ну совершенно больным. (“Это-то я и без вас понимаю, что нездоров, хотя, право, не знаю чем; по-моему, я, наверно, здоровее вас впятеро”). И тогда какого рода сей недуг?

Точно ли вы сумасшедший (“да что он, в самом деле, что ли? подумал Раскольников”) или просто человек хитрый, странный и на что-то решившийся. (“Ой очень странный и на что-то решился”; — это Раскольников говорит. “Он что-нибудь ужасное задумал”, — это говорит Дуня.) При первой же встрече с вами, это когда вы разговор о будущей жизни изволили завести, Родион Романович принимает версию сумасшествия (“это помешанный”), но сестре в тот же вечер замечает: “Вообще он мне очень странным показался, и… даже… с признаками как будто помешательства. Но я мог и ошибиться; тут просто, может быть, надувание своего рода”.