Выбрать главу

– В одиннадцать, в половине двенадцатого, – ответила мама.

Она отнесла мороженое на кухню, выделила ему особую порцию шоколада, взяла себе, а остальное убрала.

– Дугласу и папе, когда придут.

Они наслаждались мороженым посреди глубокой летней ночи. Мама, он и ночь вокруг их домика на маленькой улице. Он тщательно облизывал каждую ложку мороженого, прежде чем взять новую порцию, а мама отодвинула гладильную доску, оставила раскаленный утюг остывать на открытом месте, устроилась в кресле возле патефона, поедая свой десерт, и сказала:

– Боже мой, знойный же выдался сегодня денек. Земля впитывает все тепло, а ночью возвращает. Спать будем, обливаясь потом.

Они прислушивались к ночи, подавленные каждым окном, дверью и полной тишиной, потому что батарейка в радиоприемнике подсела, а все пластинки – «Квартет Никербокер», Эл Джолсон и «Две черные вороны» – были заезжены донельзя. Поэтому Том сидел на дощатом полу и смотрел во тьму, расплющив нос о сетку, пока кончик носа не оказался испещрен крошечными темными квадратиками.

– Куда это Дуг запропастился? Уже почти половина десятого.

– Придет, – сказал Том, зная наверняка, что так и будет.

Он пошел вслед за мамой мыть посуду. Каждый звук, звон ложки, тарелки усиливался в раскаленной ночи. Они молча пошли в гостиную, сняли подушки с дивана-кровати, вместе превратили его в двуспальную кровать, которой она втайне и была. Мама постелила постель, аккуратно взбила подушки, чтобы голове было мягко. Затем, когда он уже расстегивал рубашку, мама сказала:

– Подожди, Том.

– Зачем?

– Так надо.

– Странный у тебя вид, мама.

Мама присела на мгновение, потом встала, подошла к окну и позвала. Он слушал, как она опять и опять зовет и зовет:

– Дуглас, Дуглас, ах, Дуг! Дуууглааас!

Ее зов уплывал в теплую летнюю тьму и не возвращался. Эхо оставалось безучастным.

Дуглас. Дуглас. Дуглас.

Дуглас!

Он сел на пол, и холодок, пробежавший по Тому, не был сродни мороженому, зиме, летней жаре. Он заметил, что мама помаргивает. Ее фигура выражала нерешительность, волнение. И все такое прочее.

Она отворила москитную сетку. Выйдя навстречу ночи, она спустилась по ступенькам и вышла на тротуар под кустом сирени. Он прислушивался к ее шагам.

Она снова позвала.

Тишина.

Она позвала еще два раза. Том сидел в комнате. В любой момент Дуглас откликнется с того конца длиннющей узкой улицы:

– Мама, все в порядке! Мама! Мама!

Но он не откликался. Две минуты Том сидел, глядя на приготовленную постель, на притихшее радио, молчащий патефон, на люстру с тихо светящимися хрустальными веретенами, на ковер с алыми и лиловыми завитками. Он пнул пальцем ноги кровать, нарочно, посмотреть, будет ли больно. Было больно.

Открываясь, москитная сетка застонала, и мама сказала:

– Том, давай пройдемся.

– Куда?

– По кварталу. Пошли.

Он взял ее за руку. Вместе они прошли Сент-Джемс-стрит. Бетон под ногами был все еще теплым, и сверчки стрекотали громче в темнеющей тьме. Они дошли до угла, повернули и зашагали к Западному оврагу.

Где-то вдали, сверкнув фарами, проплыл автомобиль. Вокруг царили полнейшая безжизненность, кромешная тьма и оцепенение. Позади то тут, то там, где еще не спали, маячили квадратики света. Но в большинстве домов уже погасили свет и уснули, оставались несколько затемненных мест, где обитатели жилищ вели приглушенные ночные разговоры на верандах. Проходя мимо, можно было услышать скрип качелей.

– Где же твой папа? – сказала мама.

Ее большая рука сжала его маленькую руку.

– Ох и устрою я взбучку этому мальчишке! Неприкаянный опять рыщет по округе, убивает людей. Никто уже не чувствует себя в безопасности. Черт его знает, этого Неприкаянного, когда он объявится или где. Пусть только Дуг доберется до дому, я его до полусмерти исколошмачу.

Они прошагали еще один квартал и стояли возле черных очертаний немецкой баптистской церкви на углу Чапел-стрит и Глен-Рока. За церковью, в сотне ярдов, начинался овраг. Он учуял его запах – вонь канализации, прелой листвы и зеленой плесени. Широкий извилистый овраг рассекал город. Днем он был джунглями, а ночью его следовало обходить стороной, как частенько говаривала мама.

Близость немецкой баптистской церкви отнюдь не вселяла в него уверенность, потому что здание было темным, холодным и бесполезным, как груда развалин на краю оврага.

Ему минуло десять лет. Он мало знал о смерти, ужасе или страхе. Смерть для него олицетворяла восковая фигура в гробу, когда ему было шесть лет и скончался прадедушка, похожий на большого павшего грифа, тихий, отстраненный, больше не призывающий его быть послушным мальчиком, больше не отпускающий метких замечаний о политике. Смерть – это его маленькая сестренка однажды утром, когда ему было семь лет; он проснулся, заглянул в ее колыбельку и увидел взгляд ее слепых, остекленевших голубых глаз. Потом пришли мужчины с плетеной корзинкой и унесли ее. Смерть – это ее высокое детское кресло, когда он стоял рядом спустя четыре недели и вдруг осознал, что она никогда уже не будет в нем сидеть, смеяться и плакать и вызывать в нем ревность своим появлением на свет. Вот чем была смерть. А еще смертью был Неприкаянный, невидимка, гуляющий или стоящий за деревьями, выжидающий где-то за городом, чтобы нагрянуть один или два раза в году в город, на эти улицы, в неосвещенные места, чтобы убить одну, две, три женщины за последние три года. Вот что значила для него смерть…