Выбрать главу

Спрошенная после того мать Ирины подтвердила слова последней, сказав, что когда заметила, что ее тошнит, отыскала в навозе бутылку и вылила зелье, а бутылку разбила.

Покончив все эти допросы и очные ставки, я призвал Ирину, чтоб исполнить обещание свое — выслушать ее рассказ. Она опять потребовала, чтобы я писал все «с краю». Я согласился; и она начала:

«Вот, как еще в подросточках-то я была, ваше б-дие, так тоже по вечерованьям ходила. В те поры Государевич-от этот все более в нашей волости робил. Зеленый, пригожий в ту пору был он такой из себя! И теперь сам видишь: из лица белый, кудри черные… А речи?.. Хохотом девки хохочут, как он слово какое этакое скажет!.. Уж и в ту пору люб он мне был, да мала была… зелена. А веришка-то уж была, как бы поиграть с ним… Вот это в долги ли, в коротка ли, вечеруем мы, этак, тоже; а он как-то и подсуседился ко мне, а я про себя-то и рада. Вот он хлесть меня по крыльцам-то!.. Лихо таково! А я ему и говорю: „Ну, ты леший, вавило!“ Вот, ничего. Он взял, да и пересел к Машке Кособрюхой. Бедно таково стало мне!.. видно, уж время мне пришло… Вот, ваше б-дие, с тех пор как отрезало! Прихожу, это, домой-то, да и не знаю, что это со мной деется. Всю ноченьку не спала: чего, чего я и не передумала? То будто голос его услышу: посмотрю в окошечко на улицу, а его нет. Поутру встала сама не своя: за что ни хвачусь — все из рук вон падает! Видит это матушка. Любила она меня в ту пору, сердечная… сжалилась, видно, надо мной: сама печет блины, да и говорит: „Вот я тя, плеха, сковородником-то как одену, так ты, говорит, перестанешь у меня как во хмелю ходить!“ Да не помогчи уж, видно, было мне ни сковородником, ни иным каким пристрастьем. За завтраком мне и еда на ум нейдет, через силу через великую съела ли я, не съела ли два блинка, а самой так вот и плакать бы! Вот как отзавтракали мы, это, матушка-то и говорит: „Прогони, говорит, скотину за осек“! Больно это мне по нутру пришлось! Так бы вот из избы-то и выскочила! А сама обманываю: мешкотно стала оболокаться… ровно неохота. Инда матушка взъелась: „Ишь, говорит, ровно под венец собираешься!“ — Иду, иду, говорю я. Вот, это, погонила я скотину-то. Гоню, а все думаю… Да что думала я?.. Ничего не думала… шла я без ума, без памяти. А на то, видно, хватило разуму-то, чтобы, как взад-то пойду, так не обойти того местечка, где Государевич робил. Издалека, это, заприметила его… Сидит, бревно обтесывает. А как заприметила, так и ёкнуло у меня сердечушко! Тут и совсем с ума спятила. Ой, думаю, идти, али своротить? А сама все иду на него… ровно кто подталкивает. Гляжу — и он видит меня. Будто лесину прилаживает; на меня поглядывает, а сам песеньку припевает:

Назови меня сестрой родной, Красивой девушкой! Уж как нет у меня сестры родной, Красивой девушки…

Люба мне показалась эта песенька: про меня, думаю, поет… ко мне прикладывает. Вот и после того, как услышу ее, хошь и другой кто поет, так чуть не заревлю… ровно льдом сердце-то обложит!.. Вот подхожу я к нему, сама не своя.

— Бог на помочь, — говорю, — Иван Васильевич! — Это, язык-от сам собою ляпнул. А он положил, этак, топор-от, поклонился, да и молвил:

— Покорно благодарим, Ирина Прохоровна, — говорит. — Как это? — говорит.

— Да за осек, — говорю, — скотину прогонила, так опять домой ползу; — а сама остановилась. — Устала, — говорю. Это опять сам о себе язык ляпнул. Только то правда, что в ту пору как косой подсекло мои ноженьки… инда трясусь вся, а саму всю, как огнем, палит. А он и молвил:

— Присядьте, говорит, отдохните!

— Нет, — говорю, — Иван Васильевич, не заругалась бы матушка.

— Почто, — говорит, — ругаться! — Говорит это он, а сам берет меня за руку, да и садит возле себя.

— Ой, — говорю, — Иван Васильевич! а сама сажусь… и охота, и страшно! Дивно лишь то мне показалося: моя рука ровно в огне горит, а у него холодная, ровно лягуша. Уж после того вдолги говорю ему: „Почто это у тебя, Ванюшка, рученьки-то такие холодные?“ а он говорит: так, видно…

Ну, только как села я возле него, ровно прилепило меня. Вот те Христос, ваше б-дие, хоть бы и захотела встать, не встать бы. Тут, это, он как обнял меня рукой-то, — меня вконец из ума вышибло. Схватила его за шею-то, да и ну целоваться; да не так, как на игрищах целуются, а другомя как-то. Что после того деялось — и самой толком не рассказать, да и не надо. Только в тот час, видно, продала я дьяволу тело свое белое».

Здесь Ирина задумалась, как будто собираясь с мыслями, но скоро снова начала.

— А только что ты не говори, ваше б-дие, а Государевич знает… — При последнем слове она понизила голос.

— Что знает? — спросил я.

— Ну, знает по-своему-то, — отвечала Ирина. — При тебе ведь коренья-то обыскали у него. А то как же, как села я возле него, ровно приковало меня. А опосля того он и сам мне много раз говаривал, что знает… Есть у него, ваше б-дие, и трава-сила, сами видел на руке-то. Ни один человек не устоит супротив ему. Вон, проворен Ванька Негодяев Долговязый, товарищ-от его: даром что молод, а во всей волости не выищется такой. А как связался одинова с Государевичем, так нет. Давай, говорит… это, Ванюшка-то, говорит… кто кого перебьет? — Давай, говорит, это, Государевич-от, а сам ухмыляется. Начинай, говорит, хошь ты первый. Ладно. Вот это ляпнул его по рылу-то Ванюшка, а он лишь пошатнулся, да после подглазницу разнесло. А как Государевич чикнул потом Ванюху, так тот как щи пролил… ровно кряж повалился! Есть опять у Государевича и приворотное. Говорю я одинова ему: Ванюшка, говорю, ведь ты приворотил меня? — Приворотил, говорит; а хошь, отворочу? Подумала я, это, подумала, да нет, говорю: мне, Ванышка, без тебя тоскливо станет! — Ну так как хошь, говорит. О другу пору говорю опять: Ванюшка! не воруй ты, говорю: грех ведь великий воровать! А что, говорит, грех? Попу покаюсь, да и все тут. А мне, говорит, воровать-то просто: как ворую, говорит, так у меня все хозяева спят, все собаки спят, — хошь топором руби, не услышат, говорит.

Ну, как связалась я с ним, так наперво-то и ничего было: как два голубчика воркуем! Принесу ему молочка, грешница… яичков напечем. Только без него-то уж шибко тоскливо было. Одно дело, разумею я, что неладно делаю, а другое дело — стыд одолел. Все это мне чудится, что все на меня не так посматривают; всякий кусточек, как живой, глядит на меня… и радостно-то мне, и страшно-то! Ну, вестимо, все крадучись делала, а все думала, как бы свои-то не узнали. Да видно, шила в мешке не утаишь. Вижу я, что не проста стала. Прихожу, это, к Государевичу, да и говорю:

— Ванюшка! — говорю, — вот ведь что со мной доспелося!

— А что? — говорит. — Это ничего… надо вынести.

— Нет, — говорю, — Ванюшка! Как вывести! А бывать, на тебя похож?

— А что, — говорит, — что и похож: вором меньше будет!

— Да ты женись, — говорю, — на мне, Ванюшка!

— Не отдадут, — говорит.

— Да ты хошь попробуй!

— Что пробовать-то? Не отдадут, я знаю, — говорит.

— Ой, тошнехонько! — говорю я. — Загубила я свою головушку безответную! Продала я дьяволу тело свое белое! А он все свое.

— Выведем, — говорит.

Как гора после того налегла мне на сердце. Долго я не слушалась его. А уж и свои крепко замечать стали: все промеж себя что-то думают. С той поры, ваше б-дие, не спала я сном ни одной ноченьки; всякий кусок поперек горла шел! И послушалась я Государевича: боле не с кем мне посоветовать… да и кто бы что присоветовал? Каково мне было, девке молоденькой, бегать за снадобьями к Григорью Яковлевичу на Вакомино? Каково мне было в кабак ходить?.. все воровски. Уж легче бы было мне повеситься, да жаль было загубить свою душеньку чистую. Каково мне было, ваше б-дие, это зелье пить… страшное? Как стала я пить его, как дошло до полугруди, — страшно стало мне таково, да все вон и выхлестало!

Вот уж видит матушка, что со мной доспелося. Не красно с той поры стало житье мое девичье… поучили меня родители уму-разуму! А не жалюсь я: не от зла сердца они учили меня… меня же жалеючи.