— Спешишь, значит? Ну тогда иди к капитану первого ранга Юрковскому на Малахов, — скажешь ему, что я послал… Сестры милосердия, правда, нигде на бастионах еще не живали — сделаем такую пробу, с тебя начнем… Только имей в виду — там пули так и жужжат, как мухи, а о снарядах уж не говоря.
— И-и, дорогой, нашел чем меня пугать — пу-ули! На то ж она и война, чтобы пули… К кому, говоришь, мне там обратиться? К Юрковскому?
— Да, он там главный начальник… А чтобы блиндажик для тебя, вроде бы перевязочного пункта, сделали, это уж я завтра прикажу сам.
— К Юрковскому, значит? Ну, вот я и пойду теперь. Будь весел, родимый.
— Да я и так не грущу, — буркнул Хрулев, глядя вслед грузно повернувшейся и размашисто уходящей широкой женщине в коричневом платье и белом чепчике лопухом.
Скоро все уже знали, что на Малаховом кургане, на Корниловском бастионе, поселилась в маленьком, наскоро сделанном блиндаже Прасковья Ивановна, к которой тащили на первую перевязку каждого раненого, и что она не только не боится никакой стрельбы — ни штуцерной, ни орудийной, но всегда балагурит, всегда весела сама и всем вместо «здравствуй» и «до свидания» говорит: «Будь весел, родимый!» — и всем, даже самому командиру всех укреплений Малахова Юрковскому, говорит «ты».
Дошло это и до главнокомандующего Крымской армией князя Горчакова, и тот захотел посмотреть, что это за чудо природы, и вызвал ее к себе в ставку, на Инкерманские высоты, за шесть километров от Севастополя.
Приехали ради этого два казака из княжеского конвоя, но Прасковья Ивановна командует им: «Лошадь мне верховую!.. Он, князек, думал небось, что пешком к нему пойду — шесть верст киселя месить? Не-ет, не таковская!.. Да еще, пожалуй, князек-то меня, бабу простую, и за стол не посадит и чаем меня не напоит, так вы мне хоть бутылки две квасу на дорогу захватите».
Дали ей лошадь. Влезла Прасковья Ивановна в казачье седло — не понравилось.
— Вот, — говорит, — седло — сроду такого я не видала! Черт-те что, а не седло! Прямо голубятня какая-то!.. Ну, все-таки ехать, так поехали! Будьте веселы, милые!
Надвинула свой лопух поглубже, чтобы ветром не сдуло, да так вшпарила, что только природным наездникам-казакам впору.
Только часа через три прискакала она назад, и хохот стоял долго на бастионе, когда передавала она, как ее принимал Горчаков.
— Я ему, князьку-то, говорю с приезду: «Только уж ты меня, дорогой, чаем сначала напой, а то и говорить и словечка не стану: покамест сюда к тебе доехала, вся глотка насквозь высохла, как дымовая труба!» А он мне, князек: «Не только я тебя чаем напою, а еще даже думаю к ордену тебя представить, или же возьму да сам орден тебе навешу…» Я же ему на это: «Это смотря какой орден ты мне дать захочешь, а то, пожалуй, я ведь и не возьму — я такая!..»
После небольшого затишья в конце апреля — начале мая, вызванного конференцией держав в Вене, начались опять очень жаркие бомбардировки и ночные бои, поэтому работы у Прасковьи Ивановны было довольно. Однажды случилось даже так, что в одну ночь ей пришлось перевязать сто восемьдесят шесть раненых, и она, не приседая ни на минуту, сделала это. Перевяжет солдата или матроса, хлопнет его по спине мощной ручищей и непременно скажет при этом: «Ну, будь весел, милый!» И каждый раненый, глядя на нее, непременно улыбнется в усы.
Павел Степанович Нахимов, адмирал, отец матросов, никогда не забывал поздороваться с ней, приходя на Малахов, и вот в несчастный день 28 июня, когда смертельно был ранен он в голову пулей французского стрелка, ей первой довелось сделать ему перевязку. Нужно сказать, что тут в первый раз изменила ей ровность характера и веселость.
Когда матросы, уложив своего «отца» на черные от застарелой, запекшейся крови носилки, принесли его к блиндажику бастионной сестры, та заметалась, точно подстреленная, и заголосила:
— А-ах, господи милосердный!.. А-ах, батюшки!.. А-ах, злодеи проклятые!.. Ах, голубчик ты мой!
— После, после ныть будешь! — остановили ее матросы. — Перевяжи скорее! Это дело скорости требует!
И Прасковья Ивановна начала перевязывать голову адмирала, насквозь пробитую пулей над левым глазом, и в первый раз заметили, как широкие могучие руки ее дрожали.
— Как считаешь — живой останется? — шепотом спрашивали ее матросы.
Опыт подсказывал ей страшный ответ, но она сама пугалась тех слов, которые лезли на язык, и бормотала:
— Несите к доктору, на перевязочный, — как он определит… А я что же, баба глупая, тут могу?..