Выбрать главу

Я людей делю на помнящих и не помнящих, первые всегда лучше вторых. Ты принадлежишь к первым, — к первым из первых. Как эти доски, которые ты вспомнил, хлопали под ногами! {6} В «физическом» классе стоял скелет — как это ни странно, — девичий. {7} Первые опыты в «лаборатории» — произрастание горошинки, виноградный сахар, синева крахмала, чудо лакмусовой бумажки. И дальше вглубь: «лепка», пыльные образцы, пластилиновая ящерица; и «ручной труд» {8} — запах клея и краски, аппетитное чувство хорошо берущего рубанка, шуршанье наждачной бумаги о дерево, маленькие геликоптеры, {9} которые почему-то назывались «мухи», взлетающие к потолку, — я до сих пор чувствую между ладоней поворот стерженька — и потом — жик!

Ты был Вениамином училища. {10} Ты ходил в котиковой шапке с ушами. Когда натыкался на какую-нибудь трудность в задаче, быстро как-то хватался за уголки рта. Щербинка восьмеркой на носу, сбоку. Прекрасные, умные глаза. Желтоватый, коротко остриженный, — а потом ежом, под Керенского {11} (который теперь трогательно радуется, когда я рассказываю о таких вещах или напоминаю ему стихи Каннегиссера: свобода, свобода, свобода, {12} Керенский на белом коне…) Я немного завидовал тому, как тебя все любили — и тому, как ты нес это так легко, как бы не замечая. Я помню твою мать (имя Сарра, отчество не помню), {13} такую же маленькую, как ты.

Попов! Пушка нашего детства, единственный человек, которого я в жизни боялся. У отца его было извозное дело, {14} и мальчиком (т. е. он никогда не был мальчиком, а всегда чудовищем) Попов для развлечения<здесь и далее подчеркнуто Набоковым. — Ю. Л.> катался на ломовой телеге по Большому проспекту. Помнишь, как он ходил, руки до колен, громадные ступни в сандалиях едва отделяются от пола, на низком лбу одна-единственная морщина: непонимания полного и безнадежного, непонимания собственного существования. Весь в черном, черная косоворотка, {15} и тяжелый запах, сопровождающий его всюду, как рок. Даже в зрелом возрасте я иногда вижу в кошмаре, как Попов наваливает на меня. {16} Он бежал на войну — и вдруг появился в гусарском ментике, {17} раненный в зад. Думаю, что он теперь давно сложил где-нибудь глупую и буйную голову.

Кое-кого я впоследствии встречал снова, кое о ком слышал. От Шустова лет семь тому назад получил потрясающую записку из каких-то северных дебрей — он там воевал в дни Юденича. {18} Стоянович убит где-то на юге. Однажды, кажется, в 25 году, ввалился ко мне Шмурло, {19} прибыв из Сибири, — хам хамом, с какой-то бодрой черносотенной искоркой в глазах — и абсолютно ничегоне помнящий из школьной жизни, даже своих тогдашних стихов:

Ты шла походкой герцогини, в своих руках букет неся, лиловый, красный, желтый, синий, благоухающая вся!!!

В Берлине он жил у приятеля-гинеколога, спал на какой-то гинекологической мебели и весь день пил водку, которую сам делал. Затем он преуспел в Африке, на Côte d'Ivoire — и вдруг снова появился — сперва позвонил по телефону, но я был уже не так глуп и, сославшись на грипп, избежал его. {20}

А как-то раз в 28 году вдруг звонок, и входит что-то очень знакомое — в первую минуту, в полутьме, мне даже показалось, что вообще никакой перемены нет: Неллис. {21} Мы любили его стравливать с бедным Шустовым {22} — деликатное заикание первого против взрывающегося заикания второго. {23} Стали с ним вспоминать. Главное и, кажется, единственное, что он помнил, это то, что «мы с тобой были в классе единственные с автомобилями». {24} Причем он это так сказал, как будто это крепко и навсегда нас связывало! На прощание заметил несколько wistfully, {25} что встреча встречей, а вот кто-то из бывших товарищей, с которыми он тоже так встретился впоследствии, никогда ему даже и не позвонил потом. «Автомобиль» меня так испугал, что я полностью оправдал его опасение.

Кянджунтцева {26} я часто видел в Париже. Ты прав насчет карт, но вместе с тем в нем смешно-привлекательно то, что он ничуть, даже физически (так, немножко лицо [синее?]) не изменился. Я редко наблюдал такую инфантильность. {27} Запросов никаких. Ничего не читает и не знает. У него кинематограф в Париже, {28} я там раза два был с ним: с волнением следя за действием, он переживал фильму, как дитя, делая догадки насчет того, как дальше поступит герой, недоумевая по поводу нерасторопности одного, доверчивости другого — и даже выкрикивая какие-то предостережения. Там же в Париже я видел и Лилиенштерна, больше чем когда-либо похожего на добренькую лягушку. {29} У него была тяжелая романтическая история: его невеста предпочла ему другого — и он об этом трогательно и длинно рассказывает. Первоклассный шахматист. Он устроил «банкет» тенишевцев, чтобы меня «чествовать». Было человек двенадцать {30} — большинство я помнил смутно. Был довольно противный, с глазами навыкат и челюстью вперед, кудреватый Рабинович {31} и тот младший Гуревич, {32} на которого раз зря наскочил Сидоров в качестве директора (из-за чего мы его и сместили, — писали манифест на квартире у Бекетова). {33} Была также и приблудшая «тенишевка», плод более поздних времен. Лилиенштерн сказал трогательную и милейшую речь, причем Саба и его сестра тряслись от рыданий!

Встречал я и другого Рабиновича, из старших классов, толстого химика и поэта (писал в классическом духе «звучные» стихи под псевдонимом Раич), {34} однажды съездившего (в 28 году) в Петербург и там встретившего на Моховой {35} старичка Педенко, {36} который будто бы обнял его. Ну, еще — Савелий Гринберг {37} (гораздо старше нас), очаровательнейший человек, с которым я очень дружен. Недавно ездил с ним в Кембридж, чтобы взглянуть на старые милые места, где мы с ним вместе учились. {38} Но этих опытов делать не следует. Я этим убил наповал свои кембриджские воспоминания. {39}

Помнишь, нас с тобой забавляло, как менялись некоторые по мере нарастания семестров — как Холмогоров, {40} бывший в обществе паяцем и гримасником, обратился в тихоню, а как Окс, {41} наоборот, бывший сначала незаметным, вдруг стал главным развлекателем и остроумцем. У него была хорошенькая сестра Тамара, увлекавшаяся [нрзб.]. Окс первый открыл мне существование «домов, где красивые женщины отдаются всякому, кто пожелает» {42} — я даже помню, где он говорил это, — я поехал с ним на извозчике как раз мимо Зингера (такой стеклянный глобус в небе). {43} По этому же поводу я помню, какое впечатление на тебя произвел рассказ Чехова «Без заглавия» [первоначально написано названия,зачеркнуто и исправлено на заглавия] и как ты все повторял фразу оттуда «эта полуголая, соблазнительная гадина» — и как мы завидовали беглецам! {44} А разве лицо Митюшина {45} с прищуренными глазками и в голубой рубашке не запомнилось тебе — и приземистый Шустов, с которым он сидел рядом на задней скамейке, и толстый, мирный Меерович (на уроках Закона Божьего просивший неизменно разрешения у батюшки остаться в классе, так как был неохоч до шума), {46} и Харузин, {47} телосложением похожий на рыбу (это ты как-то отметил), и здоровяк Херкус, {48} и Гордон {49} (наклонно вперед выбрасывавший руку и подпиравший ее другой и как-то хищно-весело оглядывающийся на тех, которые не знали, и остававшийся в таком положении, пока не вызывали его) и еще, и еще… и даже потом загадочный Гроссман, которого мы не застали (или ты застал, а я нет), когда поступили, но который долго оставался (как некая «мертвая душа») в классном списке. И те, которые, как в мох, проваливались в предшествующий класс и очень скоро перенимали его окраску, и те, военного времени, случайные как бы пришельцы, и тот мудрый и лохматый (запамятовал фамилию), {50} поступивший в самом, самом конце: в революцию, на Марсовом поле, он забрался на платформу (из ящиков), чтобы произнести пламенную речь (был кадет), и после первого же слова был с платформы сбрит…