Раевский написал тогда «Воспоминание моему сыну», он как бы обращался к погибшему мальчику, выражал боль души. «Твоя жизнь была звездою моего счастья. Она угасла, где она? Вокруг меня все темно — злые люди! Все исчезло!.. Близко полуночи. Никто не прерывает молчания и размышлений моих. Один, окруженный сном и безмолвием, я обращаю мысль мою к протекшему… На крыльях мечты я переношусь в то счастливое время, когда обладал счастливой беспечностью».
У Раевского и прежде были моменты разочарований и сомнений, однако здоровые свойства характера, ясность ума брали верх, и он всегда находил силы для дальнейшей жизни и борьбы.
Теперь из тяжелого состояния помогла выйти Владимиру жена. Видя, что муж страдает, она подошла к нему, обняла и тихо сказала:
— Не печалься, дорогой мой, богу угодно было взять Костика, скоро он пошлет нам другого…
Авдотья уже была беременна первой дочерью Александрой.
Осенью 1830 года декабристов, содержавшихся в Читинском остроге, перевели в новую тюрьму, построенную специально для них по проекту, утвержденному императором, на Петровском каторжном заводе близ Иркутска.
Несколько лет спустя в определенной группе узников заканчивался срок каторги, и их отправляли на поселение в самые глухие места Сибири.
Когда истекал срок каторги Сергею Волконскому, его жена, Мария Николаевна, ссылаясь на свое болезненное состояние и на то, что у нее двое детей, обратилась к царю с просьбой разрешить поселиться ее мужу под Иркутском совместно с доктором Вольфом. В 1836 году царь дал на это согласие. В марте 1837 года Волконские поселились в селе Урик Иркутской губернии. Там же поселились Никита Муравьев с братом, Лунин, Вадковский. А в селе Оёк — Трубецкой.
Отягощенный делами службы и семейными заботами, Раевский не сразу узнал, что его единомышленники прибыли на поселение. А когда узнал, тут же написал письмо Волконскому и пригласил его к себе, в Олонки.
Ссыльные поселенцы занялись сельским хозяйством, по воскресным дням часто встречались. Вели себя осторожно, ибо они знали, что III отделение его императорского величества по-прежнему зорко следит за всеми неблагонадежными. По-другому и не могло быть, так как в самом императоре сидел сыщик и следователь, вечно подозрительный и выслеживающий, вечно ищущий своих противников. Раевский же жил в Олонках, в меру сил трудился и почти был уверен, что он больше не представляет интереса для ведомства Бенкендорфа, после того как написал объяснение на его запрос о какой-то непозволительной связи с офицерами, охранявшими его в Тираспольской крепости. И вот новая неприятность. Однажды среди ночи к нему в дом ворвались жандармы и, ничего не объясняя, начали обыск. Трое копались в доме, один остался на улице для наблюдения за дверью и окнами: не выбросят ли чего. Раевский несколько раз пытался выяснить причину такого «внимания» к нему, но жандармы молча продолжали свое дело. Шарили по всем углам и закуткам. Жандармский офицер с особым вниманием рылся на книжных полках. Жена Раевского прижалась к печке, дрожала; страх застыл на ее лице. Владимир Федосеевич подошел к ней, положил руку на плечо и тихо сказал:
— Не волнуйся, голубушка, мне ничего не угрожает. Ничего дурного я не совершил. Здесь какое-то недоразумение. — Она верила мужу, но страх не покидал ее.
Жандармы так и не смогли ничего найти. Офицер потребовал отпереть старый железный сундук, ключ от которого Владимир Федосеевич не мог найти. Жандармы были уверены, что именно в сундуке найдут крамольные бумаги, за которыми они пожаловали, а хозяин притворяется, что потерял ключ.
Кованый сундук, сработанный в конце XVII века уральским умельцем, являл собою уникальное изделие. Его уступил Раевскому иркутский купец Белоголовый, покоренный необыкновенной эрудицией и неотразимой логикой ссыльного поселенца.
Уступая сундук за небольшую сумму, купец полюбопытствовал:
— Что же вы, любезный, в нем хранить будете?
— Стихи, — улыбнулся Раевский.
— Стихи? — удивленно переспросил купец я, услышав подтверждение, громко рассмеялся и тут же назидательно заметил: — Стихи, любезный, надобно издателям направлять, а не в сундуки складывать… Полагаю, вы слышали о поэте Пушкине. В прошлом году я привез из Петербурга в списках некоторые его стихи. Вот это, скажу вам, любезный, стихи так стихи. Сказывают, сам император желал бы, чтобы они хранились в сундуке сочинителя, однако ж они распространяются по всей России…
— Мои стихи издатели тоже будут выбрасывать в корзинку или отправлять в III отделение. А посему я решил, что лучше складывать их в сундук.
Неохотно расставаясь с сундуком, купец подошел к нему и три раза повернул ключом, услышав знакомый звон, махнул рукой:
— Так и быть, забирайте. Храните ваши сочинения под двенадцатью запорами, авось когда-нибудь они увидят свет…[4]
— Будем надеяться…
Когда Раевский привез сундук в Олонки, возле дома его уже ждал пожилой крестьянин, пожаловавший за каким-то неотложным советом. Он и помог внести в дом сундук, а Раевский не удержался от соблазна и показал ему устройство сундука. Вскоре в Олонках заговорили о таинственном сундуке. Как бы там ни было, но сейчас жандармы со всех сторон разглядывали железное чудо, пытаясь отыскать замочную скважину, которая составляла один из его секретов и открывалась при нажатии едва заметной кнопки.
Жандармский офицер сказал, что ежели ключ не отыщется, то сундук он заберет с собой. Но ключ был найден. Раевский подошел к сундуку, вставил ключ в замочную скважину. В комнате прозвенел звонок, вызвавший удивление на лицах непрошеных гостей. Подняв крышку сундука, Раевский повернул голову к жандармскому офицеру:
— Пожалуйста, однако и здесь никакой крамолы нет.
Офицер локтями оттолкнул от сундука своих помощников, жадно запустил руку вовнутрь, извлек оттуда листы исписанной бумаги, бросил на стол, затем в боковом отсеке нащупал пачку хрустящих ассигнаций. Положив деньги рядом с бумагами, офицер присел к столу, спросил:
— Это все ваше?
— Чужого не держим, — ответил Раевский, и, глядя на офицера, спросил: — Вы что же, намерены деньги отобрать?
Офицер молча продолжал считать, а когда закончил, ответил:
— Нет, деньги брать не велено. Однако могут спросить сколько было.
Оставив деньги на столе, жандарм пододвинул к себе бумаги, поинтересовался:
— Бумаги сии о чем?
— Мои стихи.
— Однако ж мы их увезем, пусть там поглядят, энтого мы не разумеем.
Когда жандармы удалились, на улице стояла ночь, но Раевские больше не ложились спать. Владимир Федосеевич вслух высказывал предположения, строил различные догадки насчет неожиданного обыска, что «кто-то учинил ложный донос».
Еще долго сундук стоял открытым. Раевский смотрел на него, иногда ему казалось, что жандармы опустошили не сундук, а его душу. Свое чувство выразил вслух:
— Когда в двадцать втором году у меня делали обыск, я не чувствовал себя так скверно, как сейчас. Очень жаль стихов. Теперь я их больше не увижу…
— В них есть что-то непозволительное? — тревожно спросила жена.
— Как тебе сказать, их я писал для себя. Там мои личные чувства и мысли, а кто может запретить человеку мыслить? Правда, Николай Павлович стремится к этому…
Владимир Федосеевич поглядел на растревоженное лицо жены, сказал:
— Ничего, Дуняша, все будет у нас хорошо…
Два дня спустя после обыска на Раевского навалилась новая неприятность. Из Иркутска в Олонки приехал следователь и потребовал у Раевского письменного ответа на несколько вопросов касательно «дела о буйных поступках курского помещика, отставного корнета Петра Раевского» — брата декабриста. Истинная причина обыска и допроса открылась несколько лет спустя.