Выбрать главу

Я и сейчас слышу его удивительный низкого тембра голос. Если бы Володя пел, его бас-баритон сводил бы публику с ума. Но, между нами, музыкальный слух у Шарова не был развит, зато музыку истории он слышал как ни один другой русский писатель.

Шаров был прирожденным марафонцем. Охватывая своим творческим зрением огромные отрезки русской истории, он укладывал их так, что возникал четкий концептуальный узор. Смысл этого узора можно свести к нескольким формулам. Политической истории России в обычном смысле не существует: русские считают себя избранным народом и, соревнуясь с евреями в правоте перед Богом, всегда одержимы глобальной миссией. Все иррациональные зверства и массовые казни властей от Ивана Грозного до Иосифа Сталина можно объяснить с точки зрения понимания (а лучше сказать, извращения) ими священной истории. Это пути детей Адама и Евы, пути из земного чистилища обратно в райские кущи. Жертвы в глазах палачей оправданы тем, что всем невинно убиенным уготовано место у престола Творца. Обнаружить этот узор, идя по земле, невозможно, но если подняться высоко-высоко и увидеть известные события с точки зрения поэта, превратившегося в ястреба, тогда другое дело.

Поэтика романов Шарова определенно рифмуется с базовым советским мифом и, особенно, с его постсоветской мутацией – не менее архаичной и агрессивной. Тоталитарная уравниловка/унификация проводилась большевиками под лозунгами модерна, но при этом все разнообразие экономической и культурной жизни с носорожьим упорством уничтожалось. Якобы в интересах будущих поколений.

Шаров часто ассоциирует коммунистическую утопию с мифологией христианских холистических сект. Их адепты пытались преобразить реальность (и самих себя) в духе библейского Апокалипсиса. Царство Божие на земле как результат первых пятилеток. Самый близкий Шарову отечественный автор, Андрей Платонов, засвидетельствовал и этот творческий порыв народа, и библейский пафос, и превращение советской бюрократии в тоталитарную кафкианскую машину. Но вектор истории развернуть еще труднее, чем сибирские реки. Когда после смерти тирана геноцид прекратился, общество опять усложнилось, а система управления осталась прежней, примитивной: насилие, подкуп элит, промывание мозгов.

Советский Союз рухнул по той же причине, что империя Романовых: управляющая система не должна быть примитивнее объекта управления, иначе ее ждет коллапс. Это кибернетика, которую хотелось бы отменить, как раньше генетику, но тут возникает дилемма. Держать население во тьме невежества и одновременно гнаться за развитыми странами (хотя бы в области ВПК) в принципе невозможно.

Теперь о рифме. Симфония церкви и государства, вождя и «глубинного народа», спецслужб и бизнеса, правоохранителей и криминала, Думы и цирка – это и есть желанный синкрезис. Когда все, что ни есть в государстве, должно слиться в единый неразделимый ком, с одним источником силы, ресурсов и политической воли. Это миф о Демиурге, он несовместим с демократией, разделением властей и прочими глупостями, записанными в Конституции. Один из главных идеологов путинизма, Александр Дугин, призывает как можно скорее спасти человечество, избавив его от греховной (телесной) оболочки и вернув мир в состояние чистого духа. «Они просто сдохнут, а мы отправимся в рай», – эта идея оттуда. Та же манихейская мифология, где нон-стоп идет жестокая битва сил света и сил тьмы, исповедуется Советом безопасности и лично национальным лидером.

Проза Шарова – это литературный памятник большевизму и его финальной итерации – путинской «системе РФ». Его проза имитирует романную форму, хотя на самом деле является чем-то другим. Чем именно? Какой это жанр? Синтез эпоса, исторической и семейной хроники, фантасмагории, политической сатиры, эзотерических учений, культурологии, собственно психологического романа. И, конечно, богословия. В «Царстве Агамемнона» Шаров прямо говорит, что идет след в след за Достоевским, за его «Братьями Карамазовыми», где для русского инфантильного сознания разжеваны Евангелие и связанная с ним экзистенциальная проблематика. Разжеваны до сюжетного мякиша, до вкусных страстей и любовей – чтобы легко проскочило. Богоборчество и богоискательство, древняя тяжба Адама и его Творца – вот что на самом деле интересно Шарову, больше, чем психология, или сюжет, или тем более эффектная пластика. Вероятно, Бахтин счел бы этот жанр мениппеей. Я бы назвал его мифопоэтической шарадой, но боюсь, что получится каламбур.

В культурном генезисе авангард отвечает за изменчивость. Смыслы авангардного искусства располагаются всегда и только на границах: других искусств или других культур, или искусства и табуированной (скрытой от глаз) реальности. Например, кинематограф Параджанова – это перекресток кино, живописи и хореографии (в юности режиссер увлекался балетом, был танцовщиком). Тарковский – это синтез метафизики, поэзии, изобразительного искусства. И дело не в цитатах из Рублева и Брейгеля, а в принципиальном подходе Андрея Арсеньевича к композиции кадра и свету. Эйзенштейн (в «Иване Грозном») – историософия, символизм оперной мизансцены плюс ритмизованная поэтическая речь. В этом смысле Шаров необычный авангардист: мало того, что он скрещивает разные жанры, – в его романах пересекаются разные эпохи. Античность, Средневековье, ХX век, современность сплелись в его прозе не только как ветви сюжета – они вошли друг в друга как части эстетического пазла.