Выбрать главу

Над этим очерком как частью задуманной большой мемуарной книги Шенгели работал в начале 1950-х годов, незадолго до смерти. А примерно за два с половиной десятка лет до того он вспомнил о Дорошевиче в беллетризованных мемуарах «Черный погон» (также оставшихся незаконченными), в которых вывел его под именем Тараса Сагайдачного. Здесь с пиететом перед высокоталантливым и очень умным человеком (выраженным, кстати, и в письме Шенгели к М. Шкапской от 23 июня 1924 г.: «… из всех интересных людей мне импонировал ясностью мысли и богатством ее только один: Влас Михайлович Дорошевич <…> он был именно умным умником, а Белый, Розанов, Вяч. Иванов, Мережковский — все это глупые умники, которые никак не могут понять, какой-то (не знаю какой) очень простой вещи»[1370]) соединилось любование личностью знающего себе цену, умудренного жизнью сибарита.

«Ему лет пятьдесят пять, но на вид смело — семьдесят. Все буйства богатой удачливой жизни, знавшей скрипичные слезы всех концертных зал Европы, горевшей восторгами над тарелками черепашьих супов, мчавшейся в автомобильных гонках, столбеневшей перед гильотинным помостом и тусклыми глазами мосье Дейблера, переходившей из горячих ванн женской нежности в холодящие золотым звоном водоемы рулеточных зал, глядевшей в мудрое свинство серых глаз Сергея Юльевича Витте, — все эти сотни тысяч, пропущенные меж пальцев, бочки шампанского, пробулькавшие в толстом горле, батальоны женщин, целовавшие эти большие с рыжим пухом руки, дуэли, бежавшие смутной волной славы и скандала от этой громадной плечистой фигуры, — все это легло тяжкими морщинами, свинцовыми подглазницами, золотом пломб и мертвенным фарфором искусственного зуба, осело семью пудами в терпеливых пружинах старинного кресла…

Тарас Сагайдачный… Человек, сумевший сочетать остроумие пушкинского времени с бесстыжим цинизмом бильярдных — и из этого сплава выковавший себе славу и богатство. Номер газеты с его фельетоном шел в рознице учетверенным тиражом; его имя в списке сотрудников обеспечивало подписку; его рецензия создавала имя актеру. Давно это было. После пятого года все реже и реже появлялись подписанные им подвалы: старел, ленился, уставал. Да и зачем работать: издатель платил ему сорок восемь тысяч в год только за то, что он не писал в газете конкурента. Но иногда встряхивался Сагайдачный — и пух и перо летело от не понравившегося ему министра…

Он мнет мне руку и усаживает рядом… На полу у кресла — ручной чемоданчик, в нем книги.

— Это — мое сокровище, все, что я вывез из Петербурга, если бы у меня пропал этот чемодан, я был бы близок к самоубийству. Поглядите, что там.

Гляжу: журналы Великой Французской революции, протоколы Конвента, якобинских клубов… Какие они маленькие и старенькие — эти листки, потрясшие мир.

— Вы готовите работу, Тарас Михайлович?

— Нет, после того как по этой ниве прошла такая жатвенная машина, как Мишле или Жорес, — какую же можно готовить работу? Мне вот хочется ясно себе представить, что видели французы, когда Людовик лег под нож. Знаете, репортерский отчет составить. Как я когда-то их составлял. А я умел в молодости быть репортером!

Он жмурится от сладких воспоминаний…<…>

— А почему вы, Тарас Михайлович, не печатаетесь? Вы еще полны сил.

Сагайдачный отваливает презрительно полуфунтовую губу:

— У дурака Шевелева я не стану печататься: я уже тридцать лет показываю редактору только кончик рукописи, чтоб он видел мое имя. А Шевелев хочет прежде читать манускрипт и только „одобрив“ отправлять в типографию. Я на это не пойду.

— А в других газетах?

— Голубчик, — прожевывает ракушку Сагайдачный, — сколько сейчас стоит фунт хлеба? Пять рублей. Стократное увеличение. Могут ли „Черноморские новости“ мне платить двести рублей за строчку? Не могут. А я не привык снижать свой гонорар…<…>

Он очень интересно рассказывает, Сагайдачный, — о соусах ли он говорит или о папе римском, но мне больше хочется знать, что думает эта большая умная голова о революции.

Сагайдачный не хочет думать о революции: смутное время, путаница, ничего не разберешь. Но, конечно, обе стороны — и красные, и белые — бессильны. Добровольцы до Москвы не дойдут. На днях начнется отступление. Красные докатятся до Дона, до Днепра, не дальше. Потом их снова попрут. Чертовы качели.

— Но ведь не может же так быть вечно?

— Ну что ж: размежуются. Север и Юг. А вернее — явится Наполеон. Или наведет порядок Англия, послав армию. Знаете, Англия, раз взявшись за дело, доводит его до конца, хоть бы ей пришлось тридцать лет воевать. Наполеона сломило английское упорство. Вильгельма — тоже.

вернуться

1370

Рудин из Брюсовского института (Письма Г. А. Шенгели М. М. Шкапской. 1923–1932). Публикация С. Шумихина//Минувшее. Исторический альманах. М. — СПб., 1994, № 15. С.263.