Выбрать главу

— Он по пьянке терпимый… А вот пить не умеет… Да и не выспавшись, с дежурства… Ну-ка подсчитаю сейчас… Когда это мы с ним гужевались? Ага, — стали загибаться ее пальцы. — Тогда он только сменился, дежурства у них суточные… Ну правильно! Он в полдень сдал смену, ночь не спал, вот и притомился.

— Так спал бы у себя в казарме или где там… Что его потащило в Батуми?

— Что-то, значит, важное потащило… Им же, офицерам базы, запрещено покидать Поти. Значит, по службе. А она у него — секретная.

Антонина Синицына умолкла, чтоб Вадим Сергеев оценил важность ее слов. И поскольку молчание его как бы ставило под сомнение ее слова, авторитетно уточнила:

— Он в пункте служит, где что-то собирают и кому-то доносят. ПСОД называется. Я однажды шла по улице с одним лейтенантом из стройбата, махнула Андрюшке рукой: привет, мол, а он отвернулся.

— Интересно, — сказал Вадим и пальцем проверочно ткнул в горло Маркина. — Вам повезло, на вас он уже не донесет… Давно его знаете?

— Ну не так чтобы уж давно… Знаешь, что я тебе скажу… — Она поманила к себе Сергеева пальчиком, и он придвинулся к ней. — Ты знаешь, — она понизила голос, — я с ним переспала.

Сергеев разрезал ножом яблоко и ждал продолжения.

— Пе-ре-спа-ла. Сознательно. Идя навстречу не его пожеланиям, а своим. То есть не ломалась. Сразу разделась. Сама. Понимаешь это?

— Понимаю. Последний и решающий довод есть не только у королей. Продолжай. Если б ты знала, как приятно слушать тебя.

— Ну и слушай. Переспала. Хоть он и упирался. Не хотел сперва. Боялся. У нас в базе болезнь такая среди мужчин и женщин ходит, триппер, от которого сладу нет, ни один пенициллин не помогает. Вот он и забоялся, что я… Так я ему справку предъявила, что — не заразная.

— А что — такие справки есть?

— Есть. Иначе на работу в общественное питание не возьмут. Я как справку эту ему предъявила — он сразу согласился полюбить меня как женщину.

— А ты не можешь показать мне эту справку?

— Ни в жисть. Она у меня с собой, но… Секрет! Военный! Нас предупреждали, когда на работу брали. Извини, такая уж я.

— Извиняю. И извиняюсь. И справку не требую. Было бы чистым безумием спрашивать королевский ордонанс у Жанны д'Арк.

— Чего-чего?..

— Успокойся: ничего.

— А все-таки?

— Золотце мое, радость моя… Слова твои — бальзам на мои незаживающие раны… Однако: ведь ему-то ты справку показала? Секрет выдала! Наверно, потому, что Андрюшка твой — из штаба! И служит в этом, забыл, как ты его называешь, секретном подразделении.

— Вот уж нет так нет! Да ко мне хоть сам командир базы подвалит — от ворот поворот! Ну догадайся, почему отдалась с ходу?

— А чего гадать?.. Ты его полюбила. Есть же любовь с первого взгляда. С первого или последнего поцелуя. И в середине волнующего акта сближения.

— А вовсе нет! Я не раз любила с первого взгляда, но ничего не позволяла. А Андрюшке — разрешила. Потому что он — тридцать первого года рождения. Вот! Потому что ему уже двадцать три! Понял?

Маркин свесил голову, а потом и уложил ее на столе. Под ухом — тиканье часов, напоминающее о шифре. Сквозь веки видны — сбоку и снизу — наклейки на бутылках, ножки фужеров, тарелки плашмя, полусжатые кулаки Сергеева и руки Тони, коротко, очень коротко обстриженные ногти ее: видимо, таково было требование курсов поваров.

— Не понял… — со вздохом признался Сергеев.

— Тогда… налей-ка мне вон того, массандровского… Ага. Так вот, я из Ленинграда, блокадница. Слышал о блокаде?

— Кто не слышал…

— Сам-то — воевал?

— Воевал: фонариком сигналил, на велосипеде мотался из одного квартала до другого, друзей предупреждал… Сопротивлялся, так сказать…

— Нет, ты ленинградскую блокаду знаешь?

— Знаю. Когда такой вот стол и во сне не привидится.

— Нет. Блокада — это не тогда, когда жрать нечего и когда куска хлеба не будет ни сегодня, ни завтра. Блокада — когда ни с кем говорить не хочется. Потому что боишься услышать: дай хлебушка. Когда не собою становишься. Потому что — я это поняла там, в блокаду, — ты только тогда человек, когда говорить не боишься. И я с зимы сорок первого боялась. Услышать боялась: одолжи пятьдесят граммов. Это я-то, со всеми добрая до того, что мать бивала не раз. А в зиму сорок второго, в ноябре, мне тогда десять лет было, встретил меня на улице у дома мальчик, ему двенадцатый год пошел, мы с ним часто в очереди вместе стояли в магазине на углу, до войны еще… И мальчик вдруг говорит мне: дай мне до завтрашнего утра кусочек хлеба, а то умру.

— И?..

— Не дала я ему! Не дала! А был у меня кусочек хлеба в носовом платке! Был!

— И?..

— И он умер. А может, и не умер. Но его я с того дня уже не видела.

Сергеев долго думал. Ножик крутился в его пальцах.

— Значит, с тех пор ты…

— Угадал. Только тем даю, кто в тридцать первом году родился. И кто из Ленинграда.

— А откуда ты узнала, что он, тот мальчик, — с тридцать первого года?

— А он сам сказал. Он, так думаю, уже хоронил себя и заранее определял, сколько лет ему довелось быть живым.

— И с тех пор ты…

— Кормлю народ. Мясом, хлебом да картошкой я многих обслужу в столовой, всех сразу, если они, которые с тридцать первого, вместе сядут, как солдаты в обед или ужин. А вот собою покормлю только тех, кто попадается, кому хочется или кого я хочу.

Сергеев замолчал надолго. Видимо, прожевывал шницель по-венски. Нож и вилка, покончившие с мясом, легли на тарелку.

— Так ты, душа моя, солдат обслуживаешь… А вдруг вся рота — с тридцать первого года рождения, а? Так ты всей роте отдашься, что ли?

— Дурной ты, однако… В полку давно уже демобилизовался тридцать первый год. У нас служат с тридцать четвертого, есть и с тридцать пятого…

— Извини. Ты прекрасный, чудный человек. А где, кстати, ты жила в Ленинграде?

— На проспекте Володарского. Родилась там. Жила одно время.

— Не слышал о таком проспекте… Какое-нибудь историческое место там есть рядом?

— Проспект Нахимсона. Но он потом стал Владимирским. А который Володарского — Литейным.

— Значит, они все-таки попали в историю, этот Нахимсон и этот Володарский.

— До четырех лет жили там. Потом переехали на Кронверкскую.

— Как ты сказала? На Кронверкскую?

— Ага.

— Чудны дела твои, о господи… Ты не ошибаешься — Кронверкская? Не какого-то Лассаля или Маркса?

— Ну не совсем на Кронверкской прописана была… На углу Большой Пушкарской.

— Та-ак… — как-то убито промолвил Сергеев. Руки его задвигались, пальцы расставляли на столе солонки, соусницы, вилки: Сергеев делал карту участка Петроградской стороны, и Тоня ему помогала. Два ножа, впритык поставленные, изобразили Большой проспект, и от него выстроились улицы и дома, проложенные к Петропавловской крепости.

— Так ты в этом жила? — Сергеев вилкой ткнул в пепельницу.

— Не… Я же сказала: угловой, но с другой стороны… Как в сторону Невы идти…

— Четырехэтажный?

— Точно!

— Надо ж… А на каком этаже?

— На втором.

— Там две квартиры на этаже.

— Которая слева.

Послышался, кажется, вздох разочарования.

— Экая неудача… Чуть-чуть — и…

— Что — и?

— И выпить ничего приличного нет по сему поводу… А кто сейчас в той квартире живет?

— В какой?

— Которая справа.

— Там четыре семьи. А кто — точно не знаю. Я и свою-то не помню уже… Меня вывезли через Ладогу в ноябре сорок третьего. Мать умерла, комната освободилась… долгая история. Я к тетке подалась в Сочи, но там ко мне приставать взрослые дяди стали, я и рванула к летчикам сюда. А в правой квартире только Соньку помню, отец — работяга с завода, я его очень уважала, он умелый, на стенах висели почетные грамоты. В прошлом году была в Ленинграде, сердце изболелось. Как вспомню блокаду — все ноет и ноет… Поездом возвращалась, так в Армавире на остановке вышла покушать и вижу: во весь перрон стол, чего там только нет, а я расплакалась: вот бы все это в ту зиму ленинградскую!

— А стол что — по-коммунистически? Бери сколько хочешь бесплатно?