Как медленно тянулось время! Слова «час — год» для многих первомайцев, и для директора шахты в их числе, перестали быть лишь фигуральным выражением настроения, состояния души. Долгие часы, отсчет которых Богаткин начал с того мгновения, когда телефонистка выкрикнула ему: «Выброс!..», состарили его на десять лет. И ростом он сделался ниже, и осунулся, усох, и голос подменили будто: осип, сел, чужим стал голос Богаткина. И жест не тот. И походка иная. А ухватку сберег, энергия удесятерилась. Не успеет Колыбенко поручение дать — уже закрутилось все, завертелось! Потребовались железные вентиляционные трубы. На шахте — ни метра не оказалось, а уже за смену до того, как в дело их пустить, — на месте они были, полностью. И со всех концов Донбасса запросы шли: «Может, еще подбросить?» Распорядился Колыбенко: «Кроме бригады Хлобнева, три новые бригады скомплектовать». Богаткин лишь спросил: «Первой из них когда выходить на смену?» И, как солдат: «Есть, обеспечу». На командный пункт являлся только за тем, чтобы уточнить задачу или отчитаться. Потом его видели то на стволе, то у вентилятора, то в мехмастерских. Но где бы он ни появился — сразу к телефону: «Я — на стволе», «Я — у вентилятора», «Я — в мехмастерских». Когда Колыбенко вызвал его, чтобы дать очередное задание, Богаткин положил на стол желтый бланк с наклеенной на нем телетайпной лентой:
Назначена правительственная комиссия по расследованию причин аварии. Председатель — Стеблюк Опанас Юрьевич, заместитель председателя Совета Министров Украины; члены: Окатов Дмитрий Дмитриевич, председатель Комитета Госгортехнадзора…»
— Главное — вот… — указал Богаткин.
«Товарищи Стеблюк, Окатов вылетают из Киева рейсом № 96. Обеспечьте встречу, размещение гостинице.
Колыбенко прочитал конец телетайпограммы, вернулся к ее началу и стал переписывать состав комиссии в блокнот.
— Надо бы на аэродром мне поехать, — ненавязчиво напомнил о себе Богаткин. — Разрешишь?
— Надо, — согласился Колыбенко.
— Советую на всякий случай хорошенько познакомиться… — Богаткин передал Колыбенко личные карточки пострадавших. — Комиссия непременно поинтересуется…
Колыбенко положил карточки перед собой, собираясь заняться ими, как только уйдет Богаткин, но сразу после Богаткина вошел начальник «Гарного».
Колыбенко и Авилин были однокашниками и неразлучными друзьями. Потом оба влюбились в Ксению и стали избегать друг друга. А Ксеня растерялась, никак не могла решить: кого из них предпочесть? Если бы подруга, с которой Ксеня жила в одной комнате в общежитии, не оказалась более решительной, чем она, — видимо, остановилась бы на Авилине: его и Ксеню роднила любовь к музыке. Он играл на рояле и скрипке, хорошо пел.
После женитьбы Авилина Колыбенко, как-то незаметно для себя, помирился с ним. При распределении они добились, чтобы их направили в один комбинат, а в комбинате — попросили послать на одну шахту. Но им отказали, мест не было. Работали на соседних шахтах. Колыбенко хотя и не так часто, но бывал у Авилиных, а когда к нему приехала Ксеня — стали дружить и семьями. На семейных вечеринках Ксеня и Авилин играли в четыре руки. Она находила, что пальцы Авилина стали виртуознее, чем в студенческие годы. А вот с работой у него не заладилось — без конца перебрасывали с шахты на шахту: то ставили начальником участка, то снова переводили в помощники. Потом понизили до горного мастера, и он окончательно опустил крылья.
— Поддержать бы его, — однажды обронила Ксеня, — разуверился в себе, пить начинает.
Колыбенко, переговорив с Богаткиным, пригласил Авилина на «Первомайку» начальником участка. Стал чаще заглядывать на «Гарный», помогать советами, но вскоре заметил, что друга тяготят его заботы, что Авилин расценивает его опеку как стремление продемонстрировать свое служебное превосходство. И Колыбенко перестал бывать у него на участке и дома. Последний месяц, кажется, вообще не встречались. И вот Авилин стоял перед ним, растерянный, беспомощный, нервно перебирая тонкими длинными пальцами. «И его, такого, любила Ксеня?!» — обожгла неожиданная мысль Колыбенко. Вспомнил, что и сюда, на «Первомайку», Валерий попал не без ее участия, и ревность, от которой он, думалось, избавился тогда, на студенческой свадьбе Авилина, больно царапнула его своими острыми, с зазубринами, когтями. Но Авилин был так беззащитен, что это внезапно пронизавшее Колыбенко чувство уступило место другому — чувству жалости, щемящей человеческой жалости, сменившейся горькой, как полынь, досадой, обидой за человека, которого знал больше половины своей сознательной жизни, с которым дружил.