Выбрать главу

И удалось-таки ему свалить Динабурского на четвереньки и, изловчившись, просунуть руки под мышки и сомкнуть их на бычьем загривке. Это был «двойной нельсон» — смертельный захват, из которого у Стрижака непобежденным никто не выходил.

Лицо Динабурского багровело, зажатая лысая голова наливалась кровью.

Цирк замер. И среди сопения борющихся в этой роковой тишине слышно было, как учащенно, тревожно, с перебоями бьется единое сердце бобруйчан.

Наверно, услышал это Лэйбе, а может, вспомнил, как становился он, слегка нагнув спину и уперев руки в бока, а эти веселые ятун с мельницы накладывали на спор мешок за мешком на его шею.

Тяжелые мешки с мукой, они плотно, намертво держались на шее, а ему — ничего — кладите еще.

Целый штабель накладывали, а он, расставляя широко ноги, шел к своей «каравелле» — самой большой в городе — и, играючи, один за одним укладывал мешки на ее просторе.

Лицо его все багровело, на, казалось бы, нетренированном, затянутом жиром теле вдруг обозначились и вздулись мышцы, налились и раздулись икры ног, на правой лопнула подвязка.

Сопение борющихся переходило в храп, но Лэйбе поднимался. Он поднимался вместе со Стрижаком и его английским приемом.

И тут раздался этот оглушительный выхлоп, о продолжительности, звучности и силе которого еще долго вспоминали и спорили очевидцы и знатоки.

Нервы дирижера Каплана не выдержали, он взмахнул палочкой, и оркестр рванул туш.

Бобруйчане ценят юмор. Цирк хохотал.

А Динабурский, облегчив чрево, так мотанул этого Стрижака о землю, что уложить его потом на обе лопатки было легко и просто, как выпить кружку пива.

Цирк бушевал, стонал, выл.

Судья подошел к Динабурскому и высоко поднял его руку.

Лэйбе поправлял сползшие трусы. Носок на правой ноге съехал, и бесполезная лопнувшая подвязка валялась на брезенте.

Оркестр второй раз исполнил туш.

ГЛАВА ВТОРАЯ

— А ты бы мог родиться в Америке, если бы не Нехама…

Хранительница тайн и легенд старого Бобруйска — Зина Гах — многозначительно умолкает. Ей далеко за восемьдесят. Она — мостик из мира моей памяти в мир, который, по моим представлениям, клубится где-то там, за банной речушкой с деревянной двухэтажной синагогой на ее берегу, за железной дорогой и мармеладной фабрикой, где-то там, где сад Белугина и длинный дом прабабушки Эльки.

Словом, это далеко вниз по Шоссейной, дальше, чем начало моей жизни.

Она была красива, добра и, как потом оказалось, несчастна, эта Нехама, моя бабушка.

Еще молодым мой дед Шмул уехал искать счастья в Америку. Не знает Зина Гах, что он там нашел, но он был тверд в своем намерении и обязательно бы все нашел…

Она опять молчит, идет к плите, приподнимает крышку над одной из кастрюль, и застекленную веранду-кухню, где мы сидим, наполняет запах фаршированной рыбы.

Наверное, она последняя из племени старых бобруйских евреек, умеющих так приготовить рыбу. Ведь это не только вкус (фарш, лук, перец, морковка, и еще, и еще что-то), но и цвет. Какой восхитительный цвет у этой рыбы! Его не передать словами. А сама кастрюля! Медная, пышущая жаром и стариной. И все это вместе — праздник кухни, уюта и цвета. Эрмитаж! Маленькие голландцы!

— Так где я тебя оставила? А, да. Так вот, твой дедушка Шмул уже, наверно, там, в Америке, устроился, как вдруг… Обожди, я еще приготовлю салат и тогда тебе все расскажу.

Она выходит в сад. Дверь остается открытой, и в кухню вплывают запахи осени.

Полоса солнца ложится на пол. В ней дрожат тени одиноких листьев.

— Сейчас сделаю салат и все тебе расскажу. Только ты об этом никому не рассказывай.

На тарелке тонкие куски маслянистой селедки, сбоку в сметане помидоры, лук и ломтики антоновского яблока. Большой, мерцающий рубинами бутель с вишневой настойкой переносится с подоконника на стол.

…Через дом от дома Шмула Гарцмана жил акцизный чиновник. Всегда аккуратно выбритый, напомаженный и вежливый, в хромовых сапогах с вымытыми галошами, он красиво раскланивался с Нехамой, а однажды помог ей перейти по кирпичам, редко разложенным поперек огромной лужи, к крыльцу. При этом он не пожалел испачкать сапоги и нежно придерживал руку молодой Нехамы.

Точно не установлено, о чем они говорили. Прабабушка Элька не могла эго услышать из окна своей пекарни на той стороне Шоссейной.

Несколько телег с мужиками из Каменки скрипели и громыхали на булыжниках и мешали не только слышать, но и закрывали полный обзор происходившего.