Выбрать главу

Лену Дина видела с лета только однажды — сама зашла к Стахеевым. В ответ на слова Найле, что Еленочка еще не вернулась со службы, Дина мощно пожала ей руку, сказала: «Привет, хорошо, обожду!» — и без приглашения прошла в столовую, где оказались Ольга Веньяминовна с Николаем Николаевичем.

Поздоровавшись и с ними, Дина уселась, положила ногу на ногу и вызывающе небрежно закурила. Ольга Веньяминовна смотрела на нее с неподдельным ужасом.

— Вы, однако, не бережете собственные легкие! — сказал Николай Николаевич, подвигая Дине пепельницу, так как она собиралась использовать для пепла хрустальную вазу на этажерке. — Ну, как жизнь?

— Великолепно! — Динка лихо пустила к потолку кольцо дыма.

— Вы ведь, кажется, изволите закраивать обувь на фабрике с громким названием «Парижская коммуна»?

— Нет, не изволю. В настоящее время я по некоторым соображениям переменила работу.

— Кстати, не объясните ли, что за странная аналогия между производством обуви и революционным событием во Франции?

— Абсолютно ничего странного. Фабрика названа так не по аналогии, а в честь Парижской коммуны. — Дина выпустила уже не одно, целых три четких дымных колечка.

На последующие шутливо-язвительные реплики Николая Николаевича она отвечала еще язвительнее. Словом, держалась вполне независимо.

Вернувшаяся Лена бросилась ей на шею. Но Ольга Веньяминовна так зорко следила за обеими, так упорно не давала им побыть вдвоем, что Дина тряслась от злости. Девочкам удалось скрыться в Ленину комнатку очень ненадолго. Здесь, осматривая весь уже ставший привычным Лене комфортабельный уют, тыкая пальцем в абажур, чернильницу с медвежонком или коврик у кровати, Дина, презрительно кривя толстые губы, говорила:

— Это что? А это? А это? Фу-у!.. У тебя прямо не комната, а какая-то плюшевая конфетная коробка. Нет, если мы будем встречаться, то где-нибудь на чистом воздухе. Здесь мне что-то не нравится. А на всякий случай — пиши мой новый адрес!

АЛЕША, АЛЕШЕНЬКА…

В ноябре, незадолго до празднования Октябрьской революции, Алеша Лопухов и Вася Федосеев были приняты в комсомол.

Событие это прошло для обоих остро, волнующе, но не совсем так, как они ожидали.

Принимали ребят в заводском клубе, украшенном лозунгами и плакатами, свои же цеховые товарищи, доброжелательные, но придирчиво-дотошные на вопросы о международном положении, о задачах пятилетки.

Алешка отвечал как умел, только от смущения без конца повторял свое излюбленное «в общем»; Васька сбивался и, сердясь, возмущаясь: «Ну, чего топите, я ж не профессор?» — исправлял ошибки.

Спрашивали о работе — оба давно уже переросли «заплечников», стояли у станков. Ответ за них держал мастер, тот самый, что обозвал когда-то Алешку барышней, Ваську — битюгом, а теперь похвалил сдержанно:

— У Лопухова глаз верный, руки умные; Федосеев тоже с головой, ленца иногда заедает…

А вот когда дело дошло до автобиографии, Алешка точно онемел. Какая она у него была, биография? Всего ничего: ну, родился, ну, попал в детдом, после сюда, на завод…

Так он и начал:

— Моя автобиография? Во-первых, я, конечно, в общем, родился… — и надолго замолчал, сраженный дружно грянувшим хохотом.

— А ты давай по порядку! — одобряюще крикнул кто-то. — Кем отец с матерью были, как пацаном жил.

Алешка посмотрел в зал, смутился еще больше. Поднял голову.

И вдруг сами собой прорвались, побежали горячие, непридуманные слова. Алешка же не готовил их, не знал, что вспомнится это…

А вспомнились сразу, будто хлынули откуда-то, и колючая фронтовая отцовская шинель, и мать, в далекий золотой сентябрьский день восемнадцатого года певшая песню, когда вели ее с пленными красноармейцами на расстрел, и развороченная залпами кубанская станица, и бабка, и зарево пожаров над Армавиром, и часовые. Вспомнился Иван Степанович, раненный, по-детски жалобно просивший пить в изоляторе санитарного поезда, и армавирская тюрьма, где, помогая ему, стерег «своих» арестантов, и товарняк, и голая степь, в которой навеки остался лежать один из них, и вшивые беспризорники в детских вагонах, и громадная, голодная, незнакомая Москва, и родной детдом…

Алешка говорил скупо, глядя не на товарищей, а куда-то в окно, за которым чернело небо. Но слушали его поразительно тихо. А когда настала торжественная минута и секретарь спросил, кто за то, что Лопухов достоин быть в рядах Ленинского комсомола, весь зал молча поднял руки…