Выбрать главу

Они забывают о тебе. Они не кричат друг на друга, они просто хотят друг друга отравить, хотят выбросить друг друга на мороз; одна оправдывается – она вечно оправдывается, другая – этот мерзкий говорок, эта льстивая улыбка, эта крестьянская хитрость вместо ума, – упрекает, упрекает за всё. Почему ты не пришла расколоть дрова, спрашивает она, ты же дома-то ничего не делаешь, только с авторучкой ходишь, вы же, учителя, не вламываете, как мы. Вода-то замёрзла, ты видишь, что вода замёрзла, как воду-то в колодце разбить? Я-то не могу. – «Что?» – переспрашивает мать. Как разбить воду в колодце?…

Ты выходишь на улицу, окончательно устав от своего непонимания. Стало тише, ни ветра, ни мокрых хлопьев в лицо, только мелкие узорные кусочки снега, и те женщины в доме забыли о тебе. Это хорошо: можно отдохнуть от их воплей и одёргиваний. «Ты же девочка, тебе нельзя…» Ты уже не помнишь, что тебе нельзя. Ты просто ощущаешь себя существом, случайно и неожиданно оказавшимся здесь, а их бред словно не имеет к тебе никакого отношения. Что это такое – «девочка», это, кажется, человек, которому всё на свете запрещено? Какая им разница, кто ты, почему они думают, что лучше тебя знают, чего ты хочешь? Ты отходишь дальше от дома и рассматриваешь – в восемьдесят четвёртом у тебя ещё хорошее зрение, катастрофически падать оно начнёт только через год, – рваный рубероид крыши, медленно становящийся белым. Через двадцать два года ты прочитаешь у Амели Нотомб, как маленькая девочка захотела, чтобы снег полностью закрыл её лицо. Ей просто было интересно. Кажется, это был автобиографический эпизод. Избалованной дочке дипломата захотелось узнать, что будет, если

А ты просто не понимаешь, зачем всё это. Если лечь на снег и закрыть глаза, то постепенно перестанешь чувствовать тяжесть одежды, постепенно убьёшь свою усталость. Ты начинаешь понимать, что нет ни холода, ни боли, ни всех этих глупых слов. Нет тебя. В общем-то, и не было вовсе. Они расскажут, что потом снова был сильный ветер, но ты этого уже не вспомнишь. С этого начались девять лет болезни: астматический бронхит в тяжёлой форме; девять лет попыток избавиться от него и других вещей, которые ты ненавидишь. Ты избавляешься от всего, даже возвращаешь хорошее зрение, но становишься ещё хуже, чем был. «Почему ваш ребёнок не такой, как все?» – потому что не вырастет в тупую дебелую деревенскую тётку с тремя детьми, разве это не было видно с самого начала? А вот и она, твой несостоявшийся прототип, на нижней плацкартной полке. «У тебя детей нет?» – спрашивает она. Ты не можешь вспомнить, с чего начинался этот разговор, точнее, монолог её, точнее, этот характерный тупой пиздёж с ярко выраженным оканьем – сразу видно, куда ты едешь, сучка, сразу видно, что ты там навсегда, сразу видно, что никаких «не местных» корней у тебя нет – прочно вросший в землю уродливый корявый кустарник. «Нет, наверно,- отвечает она сама себе, – молодая ещё… а я – восьмидесятого года, с октября». Ты старше неё на несколько месяцев. Ты молчишь.

Юг севера, не убивший ни тебя, ни её. То, что нас не убивает. То, что учит одних понимать, зачем жить, а другим вымораживает мозги. Всё-таки здесь ещё не зима, как говорит один из твоих двоюродных братьев, эфэсбэшник в отставке, работающий на крайнем севере. Их надо туда, где настоящая зима, где минус пятьдесят, а не минус тридцать семь, их детей надо заставить жрать чёрный снег на окраине сибирского индустриального города. Иначе всю жизнь они будут думать, что имеют право указывать таким, как ты. А там они перестанут думать окончательно, они и так плохо умеют это делать, пусть природа доведёт их падение до логического конца.

В детстве ты хотел быть святым и держал руку над пламенем свечи, испытывая свои нервы на прочность. Шрамов почти не осталось. А их детей надо заставить жрать чёрный снег.

Не для того, чтобы они поняли таких, как ты, – просто они большего не заслужили.

© 2008.

Человек, убивший его отца

Сегодня Глеб не напишет ни строчки, потому что соседка за стеной включила телевизор на полную громкость, и смысл предложений из краснообложечной тетради для первоклассников постепенно и окончательно теряется. Ему не нравятся прописные образцы: кажется, что существует другой, идеальный вариант каллиграфии, хотя в семь лет он, конечно, ещё не знает слова «каллиграфия».

Этот дом имеет в пограничном городке дурную славу: все знают, что здесь слишком хорошая звукопроницаемость. То, что творится на третьем этаже, слышно на первом, и наоборот. Третий этаж – это, собственно, полумансарда, которую занимает лейтенант Кормухин. Отец Глеба называет лейтенанта ублюдком в отставке, которого в лучшие времена загребли бы за тунеядство. Глеб спрашивает, что такое тунеядство, и отец отвечает: например, тунеядец – это ты, потому что живёшь за мой счёт.

Отец ненавидит его и читает переводные детективы, взятые в библиотеке, потому что дома из книг только соцреалистические романы в серых обложках, похожих на мутное пыльное стекло, и учебники. Отец противоречит себе: сначала говорит, что Глеб – дурак, потом – что в новых учебниках печатают заумные вещи, непонятные и взрослому человеку. Глеб говорит отцу, что он сам дурак, и получает подзатыльник. Отец жалуется матери: это ты воспитала подонка. Он вырастет и будет, как лейтенант Кормухин, которого уволили в запас за пьянство.

Кормухин раньше работал в штабе тыла флота, фасад которого для столичных ревизоров выкрасили в светло-бежевый, а на остальное краски пожалели. Внутри штаба всё крошится и облезает. Зато, если подобраться ближе к чёрному ходу, можно застукать за кустами ничейных собак и побросать в них камнями и обломками кирпича. Позавчера отец прихватил с собой Глеба в военчасть: знакомый пообещал помочь с работой. Сначала отцу долго не выправляли пропуск, потому что дежурный потерял авторучку, и пришлось писать допотопным чернильным карандашом, а когда они пришли в канцелярию, оказалось, что знакомого там нет. Зато есть обед в полуободранном жёлтом флигеле, где летают мухи и снуют раздатчицы, похожие на злобных ос. Мы же фактически в Европе, так с чего же мы так херово живём, бормочет отец. В своём штатском костюме не по росту он выглядит херово рядом с военными. Ёбаный ефрейтор, бормочет он, и совершенно не понятно, кого он имеет в виду.

За стол садятся трое молодых прапорщиков (Глеб уже умеет различать нашивки) и начинают непринуждённую беседу:

– Они мясо неправильно ложат, надо на отдельную тарелку.

– Ха, и кто посуду будет мыть, если они каждый раз будут класть мясо и картошку на отдельные тарелки?

– Я! При условии, что мне хавать разрешат бесплатно.

– Сегодня Бикмухаметов опять пьяный.

– Не всем же, блядь, жить, как ты. Как это так можно: пил, пил, потом женился – и всё, не пьёшь, не пьёшь? Крыша ведь поедет!

– Надо бы пива взять, а то я злой целый день. Бегаешь туда-сюда, а командиру по фиг.

Отца они будто не видят, будто он живёт в тени и невооружённым глазом неразличим. Однажды Глебу приснился человек, живущий в тени – в прямом смысле слова. Внутри чьей-то большой тени. Рассмотреть его можно только ночью. Он жалуется: за что меня туда поместили? Раньше он знал, за что, но забыл об этом.

Подходит мать – высокая женщина с крашеными чёрными волосами в пучке, в туфлях-лодочках и чёрной прямой юбке, мрачная; Глеб думает: ненавижу.

– Его сегодня не будет, – говорит она. – Техник уже не нужен. На это место взяли Мартынова. Он всё с рыбой к майору ходил. Вот результат.