Выбрать главу

После этого отец, мать и Глеб покидают штаб.

– Ефрейтор ёбаный, – с ненавистью говорит отец матери. – Хоть бы ты помогла мне устроиться хотя бы сюда. А то ведь толку от тебя никакого.

Мать работает в штабе машинисткой – набирает на жутко стучащем агрегате жуткие казённые глупости:

«Майора Сидорова А. В., начальника группы подвижных средств связи войсковой части № Х, 2 тарифный разряд, уволенного с военной службы в запас приказом командующего Балтийского флота № Y, в соответствии с подпунктом В пункта 2 статьи № Z “О воинской обязанности и военной службе” (за систематическое нарушение условий контракта со стороны военнослужащего) полагать приступившим к СДАЧЕ ДЕЛ И ДОЛЖНОСТИ»…

Наверно, про лейтенанта Кормухина тоже была такая бумажка.

У матери на шее позолоченный крестик, который она выдаёт за настоящий.

– От тебя толку ни черта, ты только истопником работать можешь, – брюзжит мать.

Кран течёт. Такое чувство, что капли бьют прямо по голове. Отец мог бы починить кран, но ему лень. Мать могла бы починить кран, но считает, что это мужская работа.

Ещё течёт батарея. У лейтенанта Кормухина, говорят, она в порядке, но отец утешается тем, что на последнем этаже должна протекать крыша. Черепица облезла – подкрасить или заменить её некому. Отец мог бы это сделать, но считает, что западло ему стараться для других жильцов.

Лейтенант Кормухин совсем не похож на отца – щуплого, с вечно залепленным газетными обрывками подбородком. «Отец твой – лопух, – добродушно сообщает Кормухин Глебу, встретив его во дворе. – К тридцати пяти годам не научиться даже бриться – это постараться надо». Кормухин будто чувствует, что мальчик не передаст отцу эти слова. Глеб знает, что отец устроит скандал, если он скажет. Устроит ему – а Кормухину ничего не будет. Говорят, что лейтенант сейчас на мели, но он держится с офигительным безразличием, отпугивающим посторонних. Говорят, что он пьёт, но пьяным его никто не видел. Ему двадцать восемь лет. Он высокого роста, плотный, черноволосый, с холодными серыми глазами и правильным лицом, как у героев отечественной войны на советских барельефах.

Иногда Глеб видит жену лейтенанта, которая считает, что Ева – это нормальное уменьшительное от имени Евгения. Она из польских высокородцев, никогда не выходит на улицу ненакрашенной, делает химическую завивку и мерит презрительным взглядом грубое бельё Глебовой мамаши, вывешенное на верёвке на всеобщее обозрение: отвратительные панталоны, похожие на мужские семейные трусы, и бюстгальтер, похожий на лошадиную сбрую.

Однажды Глебову мать вылавливает на лестничной площадке училка, одинокая девица в строгом костюме из комиссионки и роговых очках. Я пришла побеседовать насчёт Глеба. Он слишком мало общается со сверстниками, всё время садится на заднюю парту, говорит, что в столовой плохо кормят. Одной рукой мать держит Глеба за рукав, в другой сжимает авоську с картошкой и банкой молока. Молоко Глеб ненавидит, а картошка ему осточертела, но больше жрать нечего, потому что наступила эпоха дефицита.

Веснушчатая физиономия матери покрывается красными пятнами. Это с ней часто бывает. Она любит врать, что у неё чувствительная кожа и склонность к аллергии, но на самом деле ей просто всё время стыдно.

– Ты как себя ведёшь? – растерянно бормочет она, дёргая сына за рукав. Училка тоже смущается: она гуманистка и явилась просвещать людей из лучших побуждений.

По лестнице медленно поднимается Ева. Презрительно улыбается.

– Делать вам нечего, кроме как обсуждать чужих детей, – ласково говорит она.

– А вы что вмешиваетесь в чужие разговоры? – глаза училки под стёклами очков загораются ледяным серым огнём.

– А что хуже – вмешиваться в чужие разговоры или от нечего делать травить чужих детей? – насмешливо интересуется Ева. Не дождавшись ответа, со вздохом добавляет: – Коммунисты…

Она так говорит, будто в этом есть что-то плохое. Ни мать Глеба, ни училка в партии не состоят, но им становится неприятно, будто в ридикюль и авоську им подсунули по жабе.

– Я педагог… – шипит училка.

– Вы просто никому не нужная интеллигентка, – презрительно говорит Ева и идёт дальше. Ей предлагали работать в школе, когда она приехала сюда. Она, разумеется, отказалась. На что живёт эта парочка? У Евы отец со связями. Но даже он не спас лейтенанта Кормухина от увольнения.

Вокруг них как будто железный занавес. Им ничего не будет, если они оскорбят соседей. За спиной соседи могут говорить о них всё, но высказать в лицо не решаются. Они скоро уедут отсюда, а соседям придётся жить здесь дальше.

У реки никого нет. Вода медленно уничтожает матерные слова, которые Глеб написал веткой на песке. Он любит смотреть на воду, смотреть в одну точку. Плохо, что скоро придут люди, рассядутся на дешёвых полотенцах с аляповатыми картинками, будут ржать, играть в «дурака» (дрянная потрёпанная колода, одной-двух карт всегда недостаёт), и кто-нибудь обязательно привяжется к Глебу: эй, малой, сбегай за сигаретами. Не хочешь? А в лоб хочешь?

Ваш ребёнок ни с кем не общается. Первый год его будут терпеть. На второй начнут бить.

К реке идёт лейтенант Кормухин в штатском. Несёт старую продуктовую сумку. В ней – пёстрые новорождённые щенки. Он достаёт их из сумки одного за другим, опускает мордой в воду и ждёт, пока щенок перестанет дёргаться. Потом кладёт его обратно в сумку. Глеб заворожённо смотрит на это. Ему вроде бы жалко щенков, ему говорили, что так с животными поступать нельзя, но спокойная методичность лейтенанта восхищает его. Разве так можно? Разве так бывает? Глеб никогда не видел таких людей.

– Ну, что смотришь? – спрашивает Кормухин. У него низкий равнодушный голос. – Так надо, понял? Жизнь жестокая. Нечего плодить дворняг.

Он вскидывает сумку на плечо и идёт обратно – зарывать щенков на пустыре.

Вечером улица слабо освещена. Лейтенант Кормухин пьяный возвращается домой. Им с Евой снова не удалось перепродать квартиру. Даже будучи пьяным, он спокоен, только в глазах – мутная безумная чертовщина.

Лестничная площадка залита пивом. Это постарался отец Глеба. Он цепляется за перила салатового цвета и спрашивает себя вслух:

– У нас ведь нет безработицы, да? Везде же перестройка, да? Так почему же безработица есть, а перестройки нет?

Глебу хорошо слышен дальнейший разговор из-за хлипкой деревянной двери. Мать спит, нажравшись валерьянки. Если бы не валерьянка, говорит она, я бы сошла с ума. Отец говорит, что она и так чокнутая, и выходит с бутылкой на лестницу: ему надоело дома.

– Дайте пройти, – просит его Кормухин.

– Ты тоже уволен, – выпаливает отец, – так хули ты с таким еблом ходишь, будто ты лучше меня?

– Дайте пройти, – совершенно трезвым голосом повторяет Кормухин.

– Мразь ты, вот кто.

На лестнице шум, грохот.

Глеб выглядывает за дверь и застывает на месте. Отец лежит на площадке первого этажа лицом вниз. Лейтенант медленно поднимается наверх. Лицо у него по-прежнему бесстрастное.

Мать не пускает Глеба на похороны и для надзора за ним вызывает тётку из такой же, по её словам, дыры, где Глеб не был ни разу. Лицо у матери опухшее, как будто она пьёт водку, хотя пьёт она только валерьянку. Ребёнка надо оберегать от смерти, говорит она.

Глеб не понимает, почему. Когда умерла старуха-соседка, мерзкая тварь, которая вечно заливала жильцов с нижнего этажа и в пять утра на весь подъезд распевала колхозные песни дребезжащим голосом, он был счастлив. Мать, чтобы не напугать его, соврала, что бабушка уехала, но Глеб слышал, как лейтенант Кормухин во дворе говорил, что бабка наконец-то сдохла. Здорово было бы посмотреть на человека, из которого что-то вышло, как дерьмо, и теперь он неподвижно лежит и не может разговаривать, а значит, не может тебя оскорблять. Ты можешь как-нибудь обозвать его, ударить, порезать бритвой – он ничего не скажет. Отец умер, никто больше не даст Глебу подзатыльник в девять вечера за то, что он ещё не спит. Никто больше не упрекнёт Глеба за то, что у него плохой отец. Вот бы посмотреть на него в гробу.