Выбрать главу

Серафима заворочалась, захотелось ей курить, но она боялась дымом потревожить сон Никиты и перемогла, стерпела это желание и опять прислушалась к дождю, и припомнилось с болью ей, сколько таких-то вот сиротливых ночек пережила она за свою жизнь, одиноко ворочаясь в постели и с грустью думая о том, кого уже давно не было на земле, да и в самой-то землице вряд ли чего осталось. И казалось, затаить бы ей обиду на неудавшуюся свою жизнь, на тех, кто лучше устроился, кто быстрее от войны сумел отойти, от памяти о ней, но нет, не было такой обиды в Серафиме, никогда не приходила она к ней, даже в самые горькие минуты, даже в самые тяжелые часы. Она сама, без принуждений и натуги, выбрала свой удел и сама, без жалоб и сетований, справлялась с ним. Только однажды… Да нет, и однажды не было. Было что-то жалостное, скорее материнское, чем бабье…

Тот мальчик-председатель, тот бывший комсомольский работник, Сергей Иванович Козлов, вдруг начал уж как-то больно сильно заботиться о ней. Придет она домой, а во дворе целая машина дров лежит, напиленных и наколотых, в другой раз кто-то сарайку перекроет, огород вскопает. А однажды и того чище — два кубометра теса завезли, потом из этого леса летнюю кухоньку соорудили, и опять без ее ведома. Она еще и в толк ничего взять не успела, а по селу уже слухи пошли, и Матвей вдруг разом перестал с ней здороваться. Тогда Серафима пошла к председателю. Шла сердитая, готовая наговорить ему черт знает чего, даже из колхоза выйти, но как вошла в кабинет и увидела густой румянец на председательских щеках, его виноватые и покорные глаза, так все разом из головы и выскочило. От его смущения и сама смутилась, так как в деле хваток был молодой председатель, тверд и строг. Спросила его:

— Это вы все?

Он кивнул и стул ей подставлять бросился.

— Зачем?

— Помощь от колхоза, как одинокой фронтовичке. Вы заслужили.

— А люди что думают?..

— Ну что вы! — Он опять покраснел, даже большие уши покраснели, склонился над столом и тихо сказал — Я ведь вам от всего сердца.

— Я знаю, но только больше не надо. — И, уже поднимаясь, неожиданно для себя сказала:

— Заходите в гости, раз интересуетесь моей жизнью. Вот и увидите, что я не хуже остальных живу.

Через два дня он пришел. Вначале смущался и прятал это смущение за напускной строгостью, но она-то видела, и понимала его, и жалела почему-то. А он все приходил и однажды остался, и она как-то разумно и спокойно согласилась с этим. Но когда увидела, что все заходит слишком далеко и что сама уже скучает по нему, если он где задерживается, испугалась. Ночью сказала:

— Сережа, что-то надо делать.

— Что такое? — не понял он.

— Молод ты еще, Сережа. Я против тебя старуха.

— Тебе тридцать лет, Серафима, какая же ты старуха?

— Я не годами старуха, Сережа, а жизнью. Ты не поймешь.

— Нет, отчего же, пойму.

Ей было грустно, что он так легко собирается понять всю ее жизнь, когда она и сама ее толком не понимает.

— Тебе, Сережа, хорошую девушку искать надо. А я баба, я истратилась уже вся до донышка, и ничего такого, что в тебе есть, во мне давно нет.

— Что же делать, Серафима, я без тебя не могу.

— Не знаю. Но что-то делать надо. А врать я не умею, Сережа.

Жизнь, как всегда, распорядилась по своему усмотрению, и Сережа, Сергей Иванович, уехал на пять лет учиться. К тому времени уже оправились колхозы после войны, подросли ребята, да и управлять хозяйством было кому, вот Сергея Ивановича и отпустили на учебу, и хоть клялся и божился он, что непременно вернется — не вернулся. Но письма присылал ей долго, звал к себе, сам грозился приехать — она запретила.

…А дождь все лил, и сквозь эту морось начал проступать мглистый рассвет. Вначале выбелилась из тьмы та стенка, что была напротив окон, потом уже можно было разглядеть потолочные доски и черную тяжелую матицу.

Никита спал без просыпа, видимо, все-таки уработался за день, да и годы не те, как ни бодрись, а все чаще приходит какая-то беспричинная усталость, растекается по телу, вяжет мысли, и в такие минуты начинаешь понимать, что чувствуют люди перед смертью. Вернее, догадываться, потому что понять это не дано человеку ни до, ни после нее.