Выбрать главу

Поезд мягко, почти неслышно тронулся с места, и платформа с провожающими поплыла назад. Не прошло и нескольких минут, как замелькали новые платформы с толпившимися на них дачниками: блестели раскрытые зонты, сверкали, как текущая вода, плащи. Бешено, как снаряд, оглушительно грохоча и завывая, промчалась встречная электричка, вся в трепете и блеске огней, и вагон точно пролихорадило. И вот уже меркло зарево над Москвой, похожее на зыбкий утренний рассвет…

Надвинулись и исчезли подмосковные леса, в ненастной хмари за мокрым, слезным окном проносились теперь опустевшие поля с ворохами разбросанной соломы, гигантские опоры высоковольтных передач, унизанные тарелками изоляторов, рабочие поселки в строительных лесах и башенных кранах. И снова поля, перелески, далекие и близкие деревни.

Маняще вспыхивали яркие огоньки — то одинокие, блуждающие, то весело и щедро рассыпанные по степному раздолью.

Потом они стали гаснуть — где-то там, за разбухшими от дождей пашнями, засыпали одна деревня за другой, и уже сами окна изб, как темная вода, ловили блескучий отсвет огней мчавшегося мимо поезда…

Напоминание было мимолетным и призрачным, но Константин закрыл на мгновение глаза и увидел себя в сумерках родной избы. Он сидит у заиндевелого окошка, смотрит на засыпающую деревню, ждет, когда мать подоит корову и придет с улицы. Гаснут вдали, среди суг-робной сумятицы, жидкие огоньки в избах; скрипит журавель колодца, и звонко перекликаются голоса баб, пришедших за водой; натужно скулят полозья саней медленно двигающегося по дороге обоза с сеном, видно, как метут края воза по обочинам; тихо звякает где-то впереди колокольчик на дуге — звон его хрустально ломок и чист. Хлопает избяная дверь, и в клубах свежего воздуха вырастает у порога закутанная в шаль мать. От нее пахнет парным молоком и еще чем-то неуловимо родным и приятным — то ли нахолодавшими после мороза щеками, то ли запушенными инеем волосами, то ли ласковыми, еще отдающими теплом коровы руками, гладящими его по голове. Да и голос матери, словно истосковавшейся без него, пока она ходила по двору, полон истомной нежности и доброты, он проникает в самое сердце, и благодарный за ласку Костя обнимает мать за шею, и долго не может оторваться от нее, и отстает лишь после тихих, отрадных душе уговоров… Вот мать вваливается в избу с гремящими, застывшими на зимней стуже рубахами, раскоряченными подштанниками и кричит еще с порога, чтобы он живее лез на печку, а то застудится. От мороженого белья пахнет пресной свежестью речной воды и еще чем-то, похожим на тонкий аромат дикого полевого цветка. Наложенные ворохом на столе и на кровати рубахи скоро обмякают, но запах от них еще долго держится в избе. А вот Костя лежит в жару, разметавшись на мягкой постели, и как сквозь горячий, липкий, заливающий глаза туман видит нависшие над ним полати, и мглистые тени на потолке, и зыбкий, дрожащий кружок от лампы на толстой матице. Но как бы ни расплывалось и ни таяло все вокруг, он ни на минуту не перестает чувствовать мать: прикосновение ее прохладных рук к пылающему лбу, убаюкивающий, полный целительной силы голос, влажный край кружки с молоком, которую она подносит к его спекшимся губам…

— Мама, — прошептал вдруг Константин и задохнулся от горечи, стыда и жалости к самому себе.

Он не знал, как вырвалось у него это слово, позабыл даже, когда в последний раз произносил его!

Охваченный острым сожалением о потерянном для него навсегда, Константин уже не слышал ни железного клекота колес под вагоном, ни звенящего бравурным маршем радио к узком коридорчике, но чувствовал гулявшего по иолу студеного сквознячка…

Косте Мажарову шел десятый год, когда он потерял отца. Январским утром тысяча девятьсот двадцать девятого года раным-рано кто-то постучался в обметанное инеем стекло, и Костя встрепенулся, разбудил мать. Она вскочила, босиком прошлепала к окну. В серой рассветной мгле смутно виднелась запряженная в кошевку лошадь, около нее топтался высокий мужик в заиндевелом тулупе.

— К нам кто-то, — тревожным шепотом сказала мать, — сбегай, Коська…

Костя сунул ноги в глубокие материны валенки, нахлобучил на самые глаза старую отцовскую шапку и в залатанном кожушке выбежал из избы.

Поднатужившись, он отодвинул толстую жердину, закрывавшую сразу ворота и калитку, и увидел перед собой незнакомого бородатого мужика.

— Принимай, парень… С тяжелой ношей к вам…

Костя не понял, о какой ноше говорит мужик, но, когда подвода въехала на заснеженный двор, его словно кто толкнул к завешенной серым солдатским сукном кошевке.