В шатер просунулась голова Влада Русича. Ближний дьяк скалил крепкие зубы под пшеничными, не знавшими бритвы усами:
— Дозволь, государь!
— Говори! — Штефан чуть заметно дернул плечом, что значило: «да короче!»
— Славич-капитан объявился. Двести войников с ним — из под Лапушны, в бою не бывших.
— Добро. Проси его милость отдохнуть. Попозже пусть жалует к нам.
Влад исчез.
Вот и Славич, храбрец из литовских пределов, из Киева,[96] давно отъехавший от родственников-Олельковичей, сестер и братьев покойной жены Елены, прибился снова к войску, привел крестьян, отпущенных на татар. Чем не рыцари они, воины-пахари Земли Молдавской, стократ крепче верные слову многих разбойных палатинов, немецких баронов и князей! Собирается снова войско, раскиданное невиданной бесерменской силой. Да что это меняет? Разве Мухаммед не празднует победу? Разве он не сильнее по-прежнему, а Штефан не сидит в лесу? И даже вернись его войско в целости, восстань убитые турками, порубленные татарами, уведенные обманом предателями-боярами, развеянные по всей его Молдове, разве тогда у него не будет, как и в начале, сорок тысяч, у султана же — двести, не считая мунтян?
Вот он и принялся считать. Не сам ли только что отбросил рэбож торгаша!
Если же вознестись мыслью над сим уголком вселенной и окинуть взором окрестные пределы? Перед лицом врага он по-прежнему один. Христианские короли и герцоги, императоры и рыцарские ордены грызлись между собой, как псы на майдане, словно и не надвигались на Европу все неотвратимее полчища осман. Еще могущественные, хотя и не в той мере, что прежде, Венеция и Генуя тоже грызлись одна с другой, втянутые в запутанные дела всех тогдашних держав, управляемые не столько разумом, сколько алчностью. Какими мелкими, если глядеть на них с этого грозного, потрясаемого великими войнами порубежья христианства, какими пустыми выглядели эти державные свары и драки — из-за титулов, денег, наследств, ради провинции, города, дюжины селений, а то и вовсе клочка земли! Как ничтожна была эта свирепая возня в сравнении с тем, что творилось здесь, где решалась, бесспорно, судьба многих из них, а может, и всех, а может, и целого мира! Ведь были среди тех властителей и славные, мудрые мужи, были великие храбрецы. В тот самый год удивлял своим мужеством народы Карл Смелый, владетельный бургундский герцог. Но войны Карла и ему подобных — не для защиты родного очага; войны их — для грабежа, для потехи. От турок их сегодня, обливаясь кровью, защищает малая Молдова.
И вот он супротив Мухаммеда один. Феодоро лежит в развалинах; брат княгини Марии, Александр Палеолог, убит. Москва — единоверная надежда — далече, за Диким полем, до сих оспариваемым Литвою и Ордой. Разве что начал понимать знамения времени легкомысленный, но бесспорно умный Матьяш. Снаряжает в Семиградье сильное войско — не для отвода глаз, как раньше, а всерьез. Торопит, по слухам, воеводу-князя Батория. Только когда будет еще готово войско круля Матьяша? Когда соберется и выступит?
Нет, рассчитывать Штефану не на кого. Только на своих — куртян, горожан, крестьян, привычных к буздыгану и сабле, верных земле отцов. Только на себя, чей долг — видеть все впереди и окрест, уметь слушать голос времени, выбирать наивернейший путь для воинов своих, для всего народа, всей земли. Да и для всех еще тех, кто нынче с ним по зову сердца, как в минувшем году, под Высоким Мостом, бились за Молдову секеи, ляхи, венгры, литовцы, казаки, русичи. Такие, как Фанци, Жеймис, Влад. Как многие, многие иноплеменники, на иных языках глаголящие, неизменно поспешающие в час опасности на зов молдавского господаря. За них он тоже ныне в ответе перед господом, кому они не молются. Как и за православных, своих и по вере.
Впрочем, верен ли путь, им избранный не сегодня — еще при вступлении в Сучаву, еще и раньше, отцом указанный путь? Благородство, стойкость в борьбе своей, верность вольности — всегда ли они ко благу? Не может ли то, что видится благом Штефану, обернуться на деле злом? И не правы ли более те, его покинувшие, тоже сильные, родовитые, умудренные жизнью, с сединой мудрости в холеной бороде — эти Пырвулы, Утмоши, Паскулы? Не они ли правы и не в том ли мудрость: склониться перед наибольшей силой, собрать и послать супостату-султану дань, обрести для Молдовы мир, защиту сильнейшего в мире царства? Было же, склонил уже сын Богдана голову перед Матьяшем, Казимиром-ляхом, признал себя младшим, вассалом; а что они оба перед султаном? Логофэт Михул, хоть и в Польше сидит, а твердит о том же. Принять руку султана, утихомирить смертную грозу, обрести в Мухаммеде защиту — от того же мадьярина да ляха, от татар! И остаться при том в Земле Молдавской хозяином, как оставался Петру Арон. Турки ведь и так охватили Молдову и с востока и юга, а ныне, ордою, и с севера; на Черном море они безраздельно пануют, Килия и Белгород, отрезанные от мира, хиреют, генуэзцы и венецианцы из этих своих старых, столетиями насиженных гнездовий бегут. Кто же прав сегодня — он, господарь и князь, или строптивые бояре? Не грешит ли смертно, виня в измене своих панов? И не грех ли, грех великий — избранный Штефаном путь борьбы, не гордыня ли имя его греху? А нашествие Мухаммеда само — не кара ли божья за Раду, за жестокость и своенравие гордого воеводы Штефана, за гневливость его безмерную, стоившую молдавским боярам и куртянам стольких голов?
Кто ответит ему, вразумит? Кто вернет столь нужную князю веру в тяжкий час, когда он в первый раз отдал врагу поле, на котором оба сошлись в бою?
— Дозволишь ли, государь? — сунулся снова Русич. — Его милость Славич…
— Да не один уже, с братом, государь. — Плечистый Славич, видя, что в шалаш ему не вместиться, остался снаружи, просовывая под полог непокрытую голову. — Брат Дробот только что объявился; сотню удальцов с Днепра привел.
Воевода милостиво улыбнулся братьям-богатырям. Славич, старший из них, лет пять уже служил в Сучаве, в куртянской хоругви, бился в заставном полку под Васлуем, стал капитаном, пожалован от князя двумя селами. Дробот Штефану тоже был знаком; второй сын киевского дьяка еще мальчишкой сбежал от отцовских часословов и плетей за пороги великой реки, пристал к тамошним казакам, прославил себя в боях с татарами и поляками. Сто поднепровских храбрецов во главе с таким воителем стоили пяти сотен иных.
До самого вечера приходили ближние люди, приносили вести. Были и печальные. Татары уходили в Поле, за Днестр; но те места, в которых побывали ордынцы, лежали мертвой пустыней, чернели пожарищами. Люто зверствовали, куда приводила их жажда добычи и крови, турецкие акинджи, мунтянские конники, чамбулы ногайцев, следовавшие за войском Мухаммеда. Пожар нашествия растекался по Молдове; только у края кодр — величайшей и наиглавнейшей крепости ее защитников — ярое пламя грабежей, опустошения и убийств утихало и отступало. Османы, как ни были храбры, не смели углубляться в леса, татары боялись их от века. Мунтянам, не страшившимся кодр, были страшны зато хозяева; мунтяне помнили сабли Штефановых воинов по прежним войнам и берегли животы.