Ростов все думал об этом своем блестящем подвиге, который, к удивлению его, его чрезвычайно прославил и приобрел ему Георгиевский крест, и все ничего не мог понять. «Так и они еще больше боятся нашего, — думал он, — а я их боялся. И что за глупость, и гораздо опаснее быть сзади, чем спереди. Так только-то и есть всего то, что называется геройством и подвигом за веру, царя и отечество? И разве я это делал для отечества? И в чем он виноват с своей дырочкой и голубыми глазами? А как он испугался! Он думал, что я убью его. За что ж мне убивать его? А отчего же Георгиевский крест и потом мало ли какую карьеру можно сделать. Ничего, ничего не понимаю!»
Но пока Николай перерабатывал в себе эти вопросы и все-таки не дал себе ясного отчета в том, что так смутило его, колесо счастья по службе, как это часто бывает, повернулось в его пользу. Его выдвинули вперед, дали ему батальон гусаров, поручили ему аванпосты, и там он еще больше убедился в том, что чем ближе к неприятелю, тем безопаснее и выгоднее по службе. И Николай понемногу вошел в свою роль храбреца известного и не обсуждал больше всего того, что смутило его сначала, а, забыв даже эти сомнения, утешался своим новым лестным положением.
XIII
Прошло более года с того времени, как Наташа отказала Андрею и из своей вечно счастливой, радостной жизни вдруг перешла к тупому отчаянию, которое смягчила, но не рассеяла религия.
Лето 1811 года Ростовы провели в деревне. В Отрадном были жгуче-живые воспоминания о том времени, когда Наташа чувствовала себя в этом Отрадном столь беззаботно-счастливой и столь открытой ко всем радостям жизни. Теперь она не ходила гулять, не ездила верхом, не читала даже, а молча сидела по целым часам в саду на скамейке, на балконе или в своей комнате.
С самого того страшного времени, когда она написала князю Андрею письмо и поняла всю злобу своего поступка, она не только избегала всех внешних условий радости: балов, катаний, концертов, театров, но она ни разу не смеялась так, чтобы из-за смеха ее не видны были слезы, она не могла петь. Как только начинала она смеяться или петь, слезы душили ее — слезы раскаяния, слезы воспоминания о том невозвратимом, чистом времени, слезы досады, что так задаром погубила она свою молодую жизнь, которая могла бы быть так счастлива. Смех и пенье особенно казались ей кощунством над прошлым горем.
О кокетстве она и не думала. Никогда ей не приходилось даже воздерживаться. Она говорила — и это было совершенно справедливо — все мужчины были для нее совершенно то же, что шут Настасья Иванович.
Внутренний страж твердо воспрещал ей всякую радость. Да и не было в ней всех прежних интересов жизни из того девичьего, беззаботного, полного надежд склада жизни. Как часто (и чаще всего) вспоминала она эти осенние месяцы, когда она была невеста, проведенные с Николаем на охоте. Что бы она дала, чтобы возвратить хоть один день из них. Но уж это навсегда кончено было. Предчувствие не обманывало ее тогда, что это состояние свободы и открытости для всех радостей никогда уже не возвратится больше. Но жить надо было, и это было всего ужаснее. Одно время жизнь ее была наполнена религией, которая открылась ей стороной смирения, от которой так далека она была в прежней жизни.
В начале июля в Москве распространялись все более и более тревожные слухи о ходе войны: говорили о воззвании государя к народу, о приезде самого государя из армии в Москву. И так как до 11 июля манифест и воззвание не были получены, то о них и о положении России ходили преувеличенные слухи. Говорили, что государь уезжает потому, что армия в опасности, говорили, что Смоленск сдан, что у Наполеона миллион войска и что только чудо может спасти Россию.
11 июля, в субботу, был получен манифест, но еще не напечатан, и на другой день, в воскресенье, Пьер, бывший у Ростовых, обещал приехать обедать и привезти манифест и воззвание, которое он достанет у графа Ростопчина. В это воскресенье Ростовы, по обыкновению, поехали к обедне в домовую церковь Разумовских. Был жаркий июльский день. Уже в 10 часов, когда Ростовы вылезали из кареты перед церковью, в жарком воздухе, в криках разносчиков, в ярких и светлых летних платьях толпы, в запыленных листьях деревьев бульвара, в громе мостовой, в звуках музыки и белых панталонах пришедшего на развод батальона, в ярком блеске жаркого солнца было то летнее томление, довольство и недовольство настоящим, потребность желания невозможного, которое особенно резко чувствуется в ясный жаркий день в городе. В церкви Разумовских была вся знать московская, все знакомые Ростовых (в этот год, как бы ожидая чего-то, очень много богатых семей, обыкновенно разъезжающихся по деревням, остались в городе). Проходя позади ливрейного лакея, раздававшего толпу подле матери, Наташа слышала шепот обращавших на нее внимание друг другу.