Выбрать главу

Несмотря на то, что всем своим знакомым Пьер, краснея, одно и то же говорил, что он не только никогда не будет командовать своим батальоном, но что он ни за что в мире не пойдет на войну, что он и по корпуленции своей представляет слишком большую мишень и слишком неловок и тяжел, Пьер давно уже волновался мыслью о том, чтобы поехать к армии и самому, своими глазами увидать, что такое война.

25 августа, получив от адъютанта Раевского известие о приближении французов и вероятном сражении, Пьеру еще больше захотелось ехать в армию, посмотреть, что там делалось, и с этой целью, чтоб сдать свою должность по комитету пожертвований и быть свободным, он поехал к Ростопчину. Проезжая по Болотной площади, он увидал толпу у Лобного места и, остановившись, слез с дрожек. Это была экзекуция французского повара за обвинение в шпионстве. Экзекуция только что кончилась, и палач отвязывал от кобылы жалостно стонавшего толстого человека в синих чулках и зеленом камзоле, с рыжими бакенбардами. Другой преступник, худенький и бледный, стоял тут же.

С испуганным болезненным видом, подобным тому же, какой имел худой француз, Пьер проталкивался сквозь толпу, спрашивая: «Что это, кто, за что?» — и не получал ответа. Толпа чиновников, народа, женщин жадно смотрела и ждала. Когда толстого человека отвязали, и он, видимо, не в силах удержаться, хотя и хотел этого, заплакал, сам сердясь на себя, как плачут взрослые сангвинические люди, толпа заговорила, как показалось Пьеру, для того, чтобы заглушить в самой себе чувство жалости, и послышались слова:

— То-то теперь запел: «патушка, переяславные, ни пуду, ни пуду», — говорил один, вероятно, кучер господский, подле Пьерa.

— Что, мусью, видно, русский соус кисел, француз набил оскомину, — подхватил шутку кучера приказный. Пьер посмотрел, покачал головой, сморщился и, повернувшись, пошел назад к дрожкам, и решил, что он не может более оставаться в Москве и едет к армии.

Ростопчин был занят и через адъютанта выслал сказать, что очень хорошо. Пьер поехал домой и отдал приказание своему всезнающему, всемогущему, умнейшему и известному всей Москве дворецкому Евстратовичу о том, что он в ночь поедет в Татаринову к войску.

Пьер к утру 25-го, никому не сказавшись, выехал и приехал к вечеру к войскам в дрожках на подставных. Лошади его ждали в Князькове. Князьково было полно войсками и до половины разрушено. По дороге у офицеров Пьер узнал, что он выехал в самое время и что нынче или завтра должно было быть генеральное сражение. «Ну что ж делать? Ведь я этого хотел, — сказал сам себе Пьер, — теперь кончено».

Пьер было проехал своих, но берейтор, узнав, окликнул его, и Пьер обрадовался, увидав свои знакомые лица после бесчисленного количества чужих солдатских лиц, которые он видел дорогой. Берейтор с лошадьми и повозкой стоял в середине пехотного полка.

Для того, чтобы иметь менее обращающий на себя общее внимание вид, Пьер намерен был в Князьково переодеться в ополченский мундир своего полка, но, когда он подъехал к своим, — переодеваться надо было тут, на воздухе, на глазах солдат и офицеров, удивленно смотревших на его пухлую белую шляпу и толстое тело во фраке, — он раздумал. Он отказался также от чая, который приготовил ему берейтор и на который завистливо смотрели офицеры. Пьер торопился скоро ехать. Чем дальше он отъезжал от Москвы и чем глубже погружался в это море войск, тем больше им овладевало беспокойство. Он боялся и сражения, которое должно было быть, и еще более боялся того, что опоздает к этому сражению.

Берейтор привел двух лошадей. Одну рыжую, англизированную, другую — вороного жеребца. Пьер давно не ездил верхом, и ему жутко было влезать на лошадь. Он спросил, какая посмирнее. Берейтор задумался.

— Эта мягче, ваше сиятельство.

Пьер выбрал ту, которая была помягче, и, когда ему ее подвели, он, робко оглядываясь — не смеется ли кто над ним, — схватился за гриву с такой энергией и усилием, как будто он ни за что в мире не выпустит эту гриву, и влез, желая поправить очки и не в силах отнять руки от седла и поводьев. Берейтор неодобрительно посмотрел на согнутые ноги и пригнутое к луке огромное тело своего графа и, сев на свою лошадь, приготовился сопутствовать.

— Нет, не надо, оставайся, я один, — прошамкал Пьер. Во-первых, ему не хотелось иметь сзади себя этот укоризненный взгляд на свою посадку, а во-вторых, не подвергать берейтора тем опасностям, которым он твердо намерен был подвергать себя. Закусив губу и пригнувшись наперед, Пьер ударил обоими каблуками по пахам лошади, этими же каблуками уцепился за лошадь, натянул и дернул неровно на сторону взятыми поводьями и, не отпуская гриву, пустился по дороге неровным галопом, предавая свою душу Богу.