Однако он искренне верил тому, о чем читал в газетах, слышал от высокопоставленных офицеров, министров и знакомых американских военных: коммунисты хотят навязать свободному миру рабство. И почему бы не верить? Никто и никогда не убеждал генерала в обратном – и здесь мы подходим ко второй стороне нашей двоякой проблемы.
Должность генерала, понятное дело, отдаляет от событий на передовой; то есть у него не было повода сомневаться в достоверности рапортов, подаваемых каким-нибудь капитаном Родриго Фигерасом. Поданным генерала, ничто не опровергало исключительную честность и компетентность его людей, а если опровержения появлялись, следовало делать скидку на то, что они могут оказаться коммунистической пропагандой. Генералу рассказывали, что коммунисты частенько убивают крестьян, чтобы обвинить военных. К тому же генерал происходил из респектабельной семьи в Кукуте и видел чужую нищету и униженность глазами, но не сердцем, и уж тем более не испытывал их сам. Соответственно, он не понимал, насколько личные причины заставили партизан взяться за оружие.
Как ни странно, не понимали этого и редкие кубинские агитаторы и военные спецы, пробиравшиеся в страну, дабы внедриться в ряды рабочего движения и партизанские отряды. Они прибывали, битком набитые идеалами и теориями о диктатуре пролетариата, вооруженной пропаганде, тактике военных действий в джунглях и «опиуме для народа», но только изумлялись и кривились: партизаны суеверны, однако не имеют ясной цели, обладают привычкой расходиться по домам на сбор урожая и праздники, неспособны (скорее, не желают) организоваться, не питают интереса к теориям, и причины их борьбы весьма странны («хозяин не захотел ссудить мне пятьдесят песо», «хозяин пристрелил мою собаку», «в Венесуэле платят больше», «хочу съездить во Францию, а мне не дают паспорт, потому что нет свидетельства о рождении, стало быть, я еще не родился, а я хочу иметь право родиться»). Но чаще всего партизаны воевали оттого, что кто-то слишком богат, а все остальные слишком бедны, да еще оттого, что пострадали от хулиганских выходок военных. Партизанам достаточно знать, против чего они сражаются, и не нужны советы, за что сражаться и как начинать.
Генерал Карло Мария Фуэрте, по крайней мере, знал, за что сражается, но сегодня задумывал уйти – очень легко, поскольку он тут заведовал всем. Генерал собирался взять ослика, вещмешок с провизией, табельный револьвер для самозащиты, бинокль и фотоаппарат – наблюдать и снимать колибри в сьерре. А для поддержания настроения сунул в карман книжку Хадсона «Беззаботные деньки в Патагонии».
7. Безуспешная дипломатия дона Эммануэля и ее последствия
Дон Эммануэль как парламентер к донне Констанце – возможно, логически напрашивающийся выбор, но отнюдь не лучший. С тех пор, как кто-то шепнул дону Эммануэлю на ушко, что испанский его неприемлемо вульгарен, особенно в выборе наречий, прилагательных и имен нарицательных, в разговоре с влиятельными и респектабельными лицами он прибегал к речи, отчасти состоявшей из обычной возмутительной грубости, а отчасти – из учтиво-изысканных оборотов, встречающихся в средневековых романах. В результате возникал эффект злейшего сарказма, к чему дон Эммануэль до некоторой степени и стремился, а его репутация отъявленного грубияна значительно укреплялась, тем более что он вовсе не пытался избавиться от простонародного выговора или хотя бы его прикрыть.
Средством передвижения дону Эммануэлю служила несчастная гнедая кобыла с белой звездой на лбу, получившая неромантическое имя Черепаха. Этому созданию не повезло прежде всего потому, что дон Эммануэль, мужчина ладный и крепкий, обладал большим и тугим, как барабан, животом, добавлявшим килограммы к непомерному весу, что давил на лошадиную спину. Кроме того, лошадь была «pasero» – ее не готовили для перевозки тяжестей, а заботливо обучали не рысить, но идти ровным стелющимся шагом. Как раз таким манером дон Эммануэль никогда не ездил, а потому лошадь приобрела прогнутую спину, а также сердитый и расстроенный вид прирожденного художника, которого денежные затруднения вынудили поступить в банковские чиновники. Всякий раз, когда хозяин затягивал подпругу, лошадь вдыхала поглубже, а затем посреди реки выдыхала, отчего ремень ослабевал, и дон Эммануэль боком сваливался в воду. Он очень гордился этим конским фокусом и всегда приводил его как неопровержимое доказательство лошадиного чувства юмора. Но все-таки предпочитал подождать, когда кобыла выдохнет, и лишь потом затягивал подпругу; так Черепаха стала, вероятно, единственной на свете лошадью, самостоятельно открывшей некоторые упражнения хатха-йоги.
Вздымая султанчики пыли, которую танцующие смерчики подхватывали и, закружив, уносили прочь, дон Эммануэль ехал на своем унылом скакуне по единственной улице поселка и каждому встречному желал «доброго денька», по привычке гнусавя и растягивая слова. Он миновал три борделя с цементными полами, лавку, где продавались мачете, спиртное, презервативы и крупные авокадо, которые мальчишки воровали из его же сада; небольшое кукурузное поле, поскрипывающий ветрянок, сооруженный учителем Луисом, а потом свернул на дорожку, что вела к усадьбе донны Констанцы, обдумывая тем временем, как бы ее позлить.
Донна Констанца сидела у окна с журналом «Вог» трехлетней давности и наблюдала за прибытием дона Эммануэля с восхитительной смесью ужаса и волнения. Глядя, как он, по пояс голый, в отвисших на заду штанах, привязывает лошадь к лимонному дереву, Констанца приказала себе сохранять невозмутимость и достоинство перед лицом неминуемого испытания ее терпения.
Служанка, непривлекательная, неуклюжая мулатка, перенявшая господские манеры, провела дона Эммануэля в комнату донны Констанцы и осталась в дверях, ожидая распоряжений.
– Донна Констанца, – начал дон Эммануэль, – вот знак изысканности наших времен – служанка госпожи прекрасна, как ее хозяйка.
Мулатка вспыхнула от удовольствия, а госпожу заметно передернуло.
– Вы, как всегда, очаровательны, дон Эммануэль. Как видите, я очень занята, а потому не будете ли вы любезны сообщить о цели вашего визита?
Дон Эммануэль сделал вид, что всматривается, насколько донна Констанца поглощена делами, и в поклоне размашисто сорвал с головы соломенное сомбреро.
– О, простите мне, мадам, не сразу я постиг, как вы обременены делами! Вот он, знак наивысочайших манер – уметь быть занятой и казаться праздной непосвященному наблюдателю!
Губы донны Констанцы сжались, глаза вспыхнули, но затем к ней вернулось самообладание.
– Для сеньора сегодня все полно знаков. И какова же цель вашего визита?
– Моих ушей достигла весть, дражайшая леди, что вы намерены от той самой реки, которая питает водами мою землю и крестьянские поля, провести канал, дабы вновь наполнить свой бассейн. Зная, как вы цените откровенность, должен сказать от себя лично и от имени местных жителей: пускай нас отдерут в задницу и изваляют в лучшем эквадорском гуано, если мы позволим этому случиться.
Констанца набычилась и вспылила:
– Ни вы, ни они мне ничего не запретят. На своей земле я буду делать с водой, что хочу.
– Я взываю, – сказал дон Эммануэль, – к вашему высокоразвитому общественному сознанию и умоляю проявить заботу о моих причиндалах.
– О ваших причиндалах? – удивилась донна Констанца.
– Совершенно верно, сеньора. В сезон засухи Мула – единственная водная среда, где я могу сполоснуть от хренолюндий свои причинные места.
– Каких еще хренолюндий?! – воскликнула Констанца, чье бешенство нарастало.
– Хренолюндий, – заговорил дон Эммануэль, напустив на себя профессорский вид, – это катышки, что образуются на подштанниках и порой забиваются в волосы на лобке. Чаще всего они бывают серого цвета и этакими шерстистыми.
Донну Констанцу мотало меж гневом и изумлением. Наконец она ледяным тоном произнесла: