Те самые солдаты, которых они, как им всегда казалось, так любили, с которыми они должны были идти всегда вместе, которые были для них воплощением народа, их русского народа, — эти солдаты стали им ненавистны. Даже видимость трогательных, традиционных чувств исчезла, как дым, как только их пути разошлись. Не любовь влекла их к народу, а возможность властвовать над ним. Они прятались за удобные для них формулы: «Во имя спасения России», «Война до победного конца». Эти формулы были для них привычны, а главное — они не позволяли уводить спор в те опасные глубины, к которым его неумолимо вели большевики. Эти глубины были для них обрекающе-безнадежно страшны. Одни это понимали цинично и ясно, другие — смутно-испуганно.
Офицеры распаляли в себе ощущение «мученичества», но, несмотря на это, упорно протискивались к буфетной стойке.
В конце марта в Петрограде, перед возвращением на фронт, они встретились в офицерском собрании, чтобы посидеть в «интимной обстановке», за рюмкой коньяка. Это были сынки петербургской знати и крупных дворян-помещиков, не обремененные умением постигать ход исторических событий и движущих их сил.
Маленький поручик, со шрамом на лице, нетерпеливо допытывался:
— Ну, как вам понравились все эти «Libertées»?[76]. Летом тысяча девятьсот шестнадцатого года мне Петроград был куда милее…
— Конечно, государя жаль, но он допустил ошибочные шаги, он окружил себя совершенно неподходящими людьми. Немецкое влияние, бездарные министры… Затем нельзя было допускать оголение Петрограда. В сущности в тысяча девятьсот пятом году положение спасло то, что гвардия не была послана в Маньчжурию. Можно же было после Стохода понять, к чему клонится дело, и отозвать в столицу хотя бы остатки первого и кавалерийского гвардейских корпусов. Наконец, уж если на то пошло, почему нельзя было назначить ответственных министров? В конце концов можно было найти приличных людей даже в Думе… Например, Родзянко, Пуришкевич… ну, кого-нибудь еще из этих… либералов. Умеют же в Англии с ними ладить. Вообще очень многому следует поучиться у англичан.
— Прекрасная страна, я там бывал. Отлично кормят, великолепные портные, недурные виллы, а главное: какое умение держаться, какое воспитание! Там не может быть уличных скандалов.
— А я, знаете, думаю, что можно было объявить приказ о льготах и преимуществах для солдат после войны — ну, наделить их чем-нибудь, — есть же какие-то земли у инородцев, в Туркестане… Наиболее толковым унтер-офицерам дать производства… Да боже мой, сколько можно было сделать… И предотвратить эту несчастную революцию.
— Вы правы, но, как гласит пословица, «после драки кулаками не машут».
Маленький поручик, улыбаясь, сказал:
— Как будто, несмотря на такие скандальные вещи, как Советы рабочих и солдатских депутатов, с Временным правительством ужиться можно. Наши новые министры ведут себя прилично. Все же какое-то странное двоевластие… Но вообще «не так страшен черт», как нам показалось… Помните — на станциях, в поезде? Мы ведь, entre nous soit dit[77], испугались товарищей солдат…
— Говорят, что у офицерства не будут отнимать права. Вот и сейчас мы сидим с вами, как в былые хорошие времена. А «товарищей» уже стараются утихомирить. Меня уверяли, что особых перемен больше не предвидится. Временному правительству пора понять, что мы революцией уже по горло сыты…
— В городе все толкуют об… ну, как сказать… — Поручик запнулся и, чтобы подчеркнуть, что он не желает даже вспомнить слова «Учредительное собрание», сказал по-французски: — Assemblee nationalle[78], вы слышали? Уверяют, будто то, что она решит, — будет обязательно для всех. Значит, возможно, что когда всем осточертеет «свобода», — а это скоро произойдет, я в этом уверен! — тогда народ призовут к порядку…
— А союзники? Вы думаете, они безразлично относятся к нашим делам? Нет, нет… Им нужно дотянуть с нами войну «до победного конца»…
Маленький царскосельский поручик задумался. Он с грустью вспоминал июль 1914 года, свою роту, «ура», зной, голубое небо и очарование Царского Села…
— «До победного конца»… Увы, труднее всего иметь дело с солдатами: они помешались на политике. Перед отъездом стрелки спрашивали меня: «Вы с нами или против нас?» Mon Dieu[79], что мог я им ответить? «Ма foi, mon roi, ma dame»[80]. Но ведь им так не ответишь? Вот и крутишься, как бес перед заутреней…