— Я ношу полтора центнера вверх…
Это были редкие моменты, когда в нем просыпалась гордость человека, который что-то может. Обычно он отлынивал как мог, и работать с ним в паре, не поссорившись, было невозможно.
Однажды Костя и Корль прочищали борозды на картошке. Костя вел лошадь по борозде, Корль держался за плуг и через каждые две борозды бросал поручни и садился отдыхать.
— Ну, ну, Корль, вставай, — взбадривал его Костя, потому что без понуждения Корль не встал бы никогда. — Мы еще ничего не сделали…
— Нога, — кратко говорил Корль, кивая на хромую ногу, и, считая вопрос исчерпанным, продолжал сидеть.
— Альфонс подымет крик, когда придет, — настаивал Костя. — Вставай, вставай.
— О ком он заботится? — удивлялся Корль. — Об Альфонсе. Поверь, у Альфонса и так хватит…
Он не прочь был поболтать на эту тему. Он показал на альфонсовы поля и на дом в отдалении, а затем перевел палец на себя: на свою грязную рубаху и заскорузлые ноги в сбитых опорках. Он предлагал Косте дискуссию по вопросу о богатстве и бедности, но Костя знал только, что если заданная работа не будет сделана, то вечером можно ждать разговора с конвойным.
— Все это прекрасно, — говорил Костя, не вдаваясь в подробности. — Но нечего сидеть по полчаса. Это не работа…
Он повел лошадь в борозду, в уверенности, что Корль не посмеет бросить плуг без управления и встанет, но Корль посмел и остался сидеть. Он с любопытством посмотрел Косте вслед и ухмыльнулся, когда плуг о первых же шагов въехал на гряду и срезал растение. Костя был вынужден бросить лошадь.
— Да встанешь ли ты, дохлая скотина? — в бешенстве подбежал он к Корлю и протянул руку к его шее. — Вставай сейчас же!
Он побаивался получить сдачи, ибо Корль был не слаб. К его удивлению, Корль съежился, ожидая удара, а, получив по шее, заморгал глазами и сказал, что пожалуется конвойному.
— Пленный не смеет бить немца, — сказал он жалобно. — Это запрещено…
Из двух с половиной караваев-, получаемых им по пятницам от Марты, Корль один продавал куда-то в город. С понедельника у него не оставалось хлеба, и до пятницы он должен был терпеть.
Жизнь его от понедельника до пятницы была мучительна. По утрам он выходил на работу, похлебав голого кофе, наесться он мог только картошкой за обедом, и дело осложнялось тем, что он никогда не знал, сколько ему оставалось ждать до обеда, ибо был единственным работником Альфонса, не имевшим часов.
Часы для работников Альфонса были необходимой принадлежностью. У Кости они лежали в кармане штанов на цепочке и вынимались незаметным жестом, даже на глазах Альфонса, Часы Игната, серебряные, с крышечкой, были запрятаны подальше и вынимались реже. У Аннемари они были в кожаном браслетике, и, чтобы посмотреть на них, требовалось только выгнуть пухлую ручку, на что в присутствии Альфонса она не решалась. Часы Каролины, с несколькими крышечками и заводившиеся ключиком, вынимались в редких случаях. Зато ее сын, синеглазый Фриц, обладатель большого никелевого хронометра, также: во время жатвы выходивший на работу, то и дело смотрел на часы и, пробегая по полю, радостно объявлял:
— Через тридцать пять минут феспер[37].
А во время перерыва не менее радостно:
— Через десять минут вставать…
Течение времени само по себе забавляло его.
Корль, голодный и мучимый неизвестностью, носился по полю, мотаясь на сиденьи какой-нибудь усовершенствованной сеноворошилки.
— Ви шпэт?[38] — спрашивал он умоляюще, проезжая мимо кого-либо из работников, и, склоняясь с тычка, внимал.
Было в обычае обманывать его. Ему говорили время на полтора часа назад, он с ужасом отскакивал и влекся дальше, и только потом, сопоставив разные признаки, догадывался, что его надули.
— Ви шпэт? — спрашивал он, склоняясь в другом месте, всем своим видом говоря, что дело идет о крайности.
Тут ему называли время на час вперед. Корль радовался, но потом соображал, что и этого также не могло быть. Он переставал верить кому бы то ни было, влачился взад и вперед в самом плачевном состоянии и, только увидев, что работавшие на лошадях один за другим поворачивают ко двору, догадывался, что наступило одиннадцать часов, час кормежки лошадей у Вейнерта. Почувствовав твердую почву, Корль приободрялся, чтобы снова затем огорчиться при мысли, что до обеда все-таки оставался целый час.
Корль был также единственный во дворе Вейнерта, кто страдал от вшей. Он стыдился их и не чесался на глазах у других, зато постоянно шевелил плечами, дергался лицом, ежился и всегда имел вид человека, прислушивающегося к себе и ожидающего нападения откуда-то изнутри. Он зарабатывал гроши, — немногим больше пленных, — и рубаху получал раз в год в виде рождественского подарка от Альфонса. Та рубаха, которую «малютка Христос» принес ему в прошлую зиму, была плохого качества и давно зашила, и нередко после работы, замученный вшами, он снимал ее и отдыхал, надевая пиджак на голое тело. В такие минуты он выглядел как пытаемый, на полтора часа снятый с дыбы.
Русские пленные наблюдали его не без сострадания, видя у него знакомые признаки уныния, когда вошь окончательно обседает человека.
— Корль, — говорили они, — ходи веселей: веселого человека вошь не так кусает…
Корль до слез обижался, слыша такие советы, и укреплялся во мнении, что русские нехорошие люди, но когда, в придачу к советам, русские подарили ему чистую смену белья, он не знал, что ему думать. На некоторое время русский подарок помог ему, но затем началось старое.
Старик Шульц, также работавший у Вейнерта, был существом побольше карлика, но поменьше всякого даже и очень низкорослого человека. Он был обладателем большой губной гармоники с колокольчиками и черного осеннего пальто. Имущество это он, свернув, носил с собой на работу в поле, по-видимому опасаясь дома воров. Над ним смеялись и считали его чудаком, хотя на самом деле это была молчаливая демонстрация, которой он хотел привлечь общее внимание к случаям пропажи хлеба из его сундука. В краже хлеба он подозревал Корля, и не без основания, но объяснять это на словах не мог или потерял охоту, и только иногда неразборчиво ворчал, фыркал и шевелил выпяченными скулами.
Он был медлителен, и если случалось, что один из снопов, которые он перетаскивал из сарая в коровник, по дороге падал на землю и развязывался, он останавливался в замешательстве:
— Один развязался… — вздыхал он, созерцая лежавший сноп. — Да, да, вот он лежит…
Он мог поступить двояко: положить на землю то, что оставалось в руках, связать развязавшееся и отнести все сразу, или же оставить развязавшийся сноп лежать, отнести, что оставалось, и потом вернуться. Он делал движения, показывавшие, что он думает предпринять то одно, то другое.
— Иезус, Иезус, — вздыхал он, окончательно запутавшись. — Тьфу! — плевал он вдруг с отвращением, сложив губы по-лягушачьи.
Привычка неожиданно и обильно плеваться также была его особенностью. Ему случалось помянуть имя божие и прийти в мирное настроение, и вдруг начать плеваться самым исступленным образом как раз тогда, когда слушатель этого не ожидал.
Он курил дважды в день, сейчас же после обеда и ужина, — и весь двор знал об этом. Костя однажды предложил ему своего табаку. Шульц, удивившись, набил трубку, закурил, помолчал, а затем поднял на Костю растроганные глаза, зашевелил скулами и совершенно раздельно произнес несколько слов благодарности и дружелюбия. Оказалось, что он отлично умел говорить, но в обстановке двора Вейнерта, среди постоянных насмешек, почти отвык от этого.
Сам Альфонс Вейнерт был невысокий мужчина, с воловьей шеей и пухлыми пальцами, которые он пускал в ход лишь для того, чтобы набивать и выколачивать трубку и открывать и закрывать амбары. Тяжелая работа была ему запрещена, но он говорил, что, если бы был в состоянии, он показал бы рабочим, как надо работать. Сейчас он мог только ходить и смотреть, и даже свое любимое занятие — проверку мышеловок в амбарах и на полях — он должен был передать другим, Паулю и кавказцу Гургену, ибо сам не мог нагибаться.