Постреляли по пустым консервным банкам. Молодец Полянский – и этому научил.
Вечером рассказываю, что делается на фронтах и в мире, а они без стеснения – кто, как и с кем крутил романы, о ком – с сожалением и любовью, о ком с омерзением.
Наверху пустые нары, сосновые бревнышки, покрытые слоем еловых веток, расстилаю плащ-палатку, хочу забраться, а на нижних нарах подо мной Ирка, гимнастерку и юбку сбросила, и трусики, и чулки снимает.
– Лейтенант, – говорит, – на бревнах не заснешь, иди, б…, ко мне спать!
Мне двадцать один год, я не железный и не каменный, а Полянский добавляет масла в огонь:
– Что будешь на бревнах маяться, иди к Ирке.
В глазах потемнело от волнения. Проносится мысль: «На глазах у всех?»
А тут Аня Гуреева, на гражданке на балерину училась, изменила начальнику штаба армии с моим радистом Боллотом, подкралась сзади, обняла и на ухо:
– Не к Ирке иди, а ко мне!
– Девчонки, е… вашу мать, перестаньте, б…, дурить! – И вырываюсь из горячих рук, подтягиваюсь на руках, и на свою плащ-палатку, на ветки, на шинель. А сердце бьется, и в мыслях полный кавардак. И что я как евнух, да пропади все пропадом, посчитаю до двадцати – если Ирка опять позовет, то пусть хоть весь мир перевернется – лягу и соединю свою жизнь с ней.
Но мир не переворачивается. Досчитал до двадцати, а она уже спит, намаялась на дежурстве и заснула мгновенно.
До утра мучаюсь на бревнах. Что перед моими искушения святого Антония?
В шесть утра уже светло. Выхожу из блиндажа. Полянский просыпается и помогает мне оседлать лошадь. Меня пожирает тоска, гоню по фашинной дороге, через три часа выезжаю на Минское шоссе и попадаю под минометный обстрел, но обстрел этот не прицельный, мины падают метров в сорока от меня, пара осколков проносится мимо. Напротив пост Корнилова, там, в блиндаже, одни мужики и ни одного труса. До немцев метров восемьсот. Третий месяц они работают в этом блиндаже.
Тут и мины и снаряды разрываются, то и дело обрывается связь, и приходится выходить на линию, но пока все живы, Бог миловал. Встречают меня радостно, но я, как подкошенный, валюсь на нары и засыпаю.
Прошло шестьдесят пять лет.
Мне бесконечно жалко, что не переспал я ни с Ириной, ни с Анной, ни с Надей, ни с Полиной, ни с Верой Петерсон, ни с Машей Захаровой.
Полина бинтовала мне ноги, когда в декабре 1942 года я из училища прибыл в часть с глубокими гноящимися дистрофическими язвами, мне было больно, но я улыбался, и она бинтовала и улыбалась, и я поцеловал ее, а она заперла дверцу блиндажа на крючок, а меня словно парализовало. Так и просидели мы, прижавшись друг к другу, на ее шинели часа три.
С Машей Захаровой шел я пешком по какому-то неотложному делу, и не заметили мы, как день кончился, и зашли в дом к артиллеристам, попросили разрешения переночевать, расположились на полу, я постелил свою шинель, а Машиной шинелью накрылись. Милая тоскующая девушка Маша внезапно прижалась ко мне и начала целовать меня. За столом у телефонного аппарата сидел дежурный сержант, и мне стало стыдно отдаться пожирающему меня чувству на глазах у сержанта.
Что же это было такое?
16 октября 1944 года
«Несколько дней назад вошли в Литву. В Польше население довольно сносно говорит по-русски. В Литве все чернее. И полы немытые, и мухи скопищами, и блохи пачками. Однако мне кажется, что через несколько дней все это окажется далеко позади… Правда, спать теперь приходится очень мало… Приближается новая годовщина. Где придется справлять ее? Впереди Алленштейн. По соседству со мной стоит немного рано прибывшая часть. Ей приказано расположиться в Кенигсберге. Счастливого ей пути!
Сегодня я получил зарплату польскими деньгами из расчета за один рубль – один злотый…»
20 декабря 1944 года (письмо от мамы)
«Дорогой Ленечка! Четвертая годовщина наступает, а война все тянется. Мы оба мечтаем Новый, сорок пятый год отпраздновать вместе с тобой, но придется терпеливо ждать. Родной мой! Проявляй бдительность и осмотрительность.
Зарвавшийся зверь бешеный, злодейства свои не прекращает, а мы будем и в дальнейшем надеяться, что скоро всем бедствиям наступит конец, что мы обязательно встретимся. Пока продолжаем писать письма.
Это единственное удовольствие. Нового у нас ничего, письма, кроме твоих, также не получаются. Ты пишешь, что у вас грязище, а у нас зима крепкая стоит с ноября. В декабре было 23 градуса мороза, но погода хорошая, много солнца.
В квартире у нас значительно лучше, чем в прошлые зимы, – 10–12 градусов тепла, а это уже терпимо, а если закрывать кухню – то совсем тепло. 31 декабря я выпью за твое здоровье (мне-то пить нельзя, но за твое здоровье выпью). Обнимаю и целую крепко, твоя мама».