В другое время Иван Евдокимович непременно занялся бы исследованием корней, а в данную минуту, глянув, как они вспыхнули, он был охвачен тем непонятным еще чувством, какое охватывает любого человека, смотрящего на пылающий костер. Академик считал, что эта непоборимая тяга к огню передана из поколения в поколение от наших предков, живших в пещерах: они достали огонь, внесли его в пещеры, и огонь стал служить им и как защита от зверя, и как тепло.
Возможно, что эта непоборимая тяга всегда и приковывала Ивана Евдокимовича к костру: он мог целыми ночами сидеть и смотреть, как огонь пожирает дрова, превращая тлеющие угли в причудливые сооружения.
И сейчас он смотрит, как вспыхнули корни, как они стали изгибаться, как накаляются, краснеют и вот уже развалились на кругляши, квадратики, вот уже образовалось какое-то причудливое сооружение в виде маленького городка. Городок рухнул… и опять возникло что-то причудливое, пламенеющее, каждую секунду меняющееся.
Академик смотрит на костер, и перед ним проносится история человека. Она проносится перед ним совсем иначе, чем, например, перед инженером или геологом. Иван Евдокимович знает, что современной мотыге насчитывается тысяч пятьдесят лет, но ведь двести — триста тысяч лет тому назад люди в качестве мотыги употребляли камень; что ныне в Тибете в диком состоянии растет пшеница, но ведь она такой росла и миллионы лет тому назад, когда человек впервые познал ее зерно, но не мог еще проращивать его; что в современной Абхазии находят деревья груши, которым насчитывается не меньше тысячи лет, и явно видно: эти деревья когда-то были посажены человеком. Да. Да. Человек урывал от природы кусочки, порою даже чуточку овладевал ею, но она всегда господствовала над ним: обрушивалась на него свирепым гневом или неожиданно одаряла изобилием, что бывало редко.
Мысль овладеть силами природы жила в людях извечно. И они до какой-то степени сумели овладеть ими: «взнуздали» огонь, он дал пар, пар создал машину, бывшую мотыгу люди превратили в трактор, дикорастущую пшеницу — в культурные сорта. Но как медленно, как медленно люди продвигаются вперед: до сих пор в ряде стран, чтобы не умереть с голоду, они, засучив штаны, идут на клочок земли и поливают ее так же, как давным-давно поливали ее древние предки…
И снова Иваном Евдокимовичем овладели те же мысли, которые не дали ему возможности заснуть в астраханской гостинице.
«Деревянные кинжальчики. Замахиваемся ими на злые силы природы, будто на Эльбрус. А Эльбрус стоит себе и стоит: все озера пересохли. Шутка — озеро длиною в тридцать километров, а на нем хоть в футбол играй: ни капли воды. Бессильны. До чего мы бессильны, — с тоскою думал он. — Так к чему же все наши трудишки? Мой дед Вениамин Павлович потратил всю свою жизнь на борьбу с засухой. Мой отец на то же потратил жизнь. Трачу я, мое поколение агрономов. К чему все это? Зачем?» — и неожиданно что-то радостное забилось в его груди. Сначала ему даже непонятно было, откуда оно, почему, отчего? Но вот послышался голос, густой, наполненный ласковым смехом… и слова: «Теперь-то… все одно ко мне не миновать». Затем появились глаза: они как будто знают все, что творится на земле, даже то, что свершилось с академиком на теплоходе. А этот цветастый сарафан! Да что такое? Разве Иван Евдокимович впервые видит сарафан? Такие видел, что ахнешь. А этот — скромный, легкий, с наплечьями. Оголены только руки. Они сильные, в крепком загаре, а кисти маленькие, с загрубевшими пальцами. Она все время прячет их… и зря: академику как раз и нравятся такие пальцы, прикасавшиеся к земле. Уверяет, что вырастила сад на площадке в десять гектаров. Не в Курской или Воронежской области, а вот здесь-то, в полупустыне, при всеспаляющем зное, где днем невозможно босому ступить на землю: она накаляется до семидесяти градусов. В своей статье, недавно опубликованной в центральной газете, Иван Евдокимович утверждал, что для овладения полупустыней юго-востока (стало быть, в первую очередь Черных земель) нужно провести комплекс мероприятий: лесопосадки, которые будут барьером для морских ветров среднеазиатской пустыни; заполнение водою Волги, Дона, озер, лиманов, что вместе с искусственными морями будет увлажнять злое дыхание пустыни. Вот как — леса и вода. А тут Анна, простая колхозница, вместе со своими подругами вырастила сад. Может быть? Да нет, она не такая, чтобы хвастать, тем более лгать.
«К черту и сарафан пошлю! — мысленно воскликнул он. — Сад? Наверное, чепуха какая-нибудь. Наверное. Вдовушка. А тут я подвернулся. Ну, еще бы! Выскочить за дуралея-академика! Видела меня на теплоходе и поняла — не из тех я… вертопрахов. Я ведь даже не прикоснулся к ней. Только там, на берегу, куда репу-то я ей донес. Сердце как колотилось! А донес. Она поцеловала меня. Но ведь это она, а не я. И надо подальше… подальше от соблазна. Мимо Разлома и на Приволжск. Времени и без этого много потрачено. Да. Да. Достаточно. Сарафан. Сарафан. К шутам сарафан!»
Но как в уме ни бранился академик, как ни журил себя, как ни стыдил, все равно видел перед собой Анну Арбузину, и напоминала она ему яблоню в цвету, вот почему он даже прошептал:
— Нет. Заедем. Обязательно. Не могу не заехать.
Шепота его никто не услышал: Федор Иванович задремал, а Аким Морев скрылся за машиной и, облокотившись на капот, смотрел во тьму степей.
Степи уже жили своей ночной жизнью: звуки стали более четкими и гулкими, ветерок переполнился запахом трав, особенно полынка. Временами казалось, земля покрякивает от наступившей прохлады: что-то трещит, что-то звенит, что-то лопается. Откуда-то донесся крик зайца, — значит, заяц попал в беду. В травах переговариваются куропатки. Протяжно и надрывно завыл волк. Резко оборвал, словно кто неожиданно сдавил ему глотку…
Звенит степь.
И Аким Морев затосковал.
Отец Акима Морева, Петр Сластенов, плотник по профессии, был один из тех, кого нужда кидала во все концы страны. Сродники его — куст Сластеновых — когда-то жили на глухом побережье Каспия, занимались рыбным промыслом, охотой. Это были люди удалые, предприимчивые, дерзновенные, воспитанные суровым морем: они любили его, преклонялись перед ним, словно язычники перед истуканом, и боялись его, точно самого лютого зверя. Всякий раз, как только мужская часть поселка отплывала на промыслы, все остальные высыпали на берег и прощались с отъезжающими, будто те отправлялись на смертельный бой.
Держались Сластеновы замкнуто, своим кругом: грамоты не знали, да и знать не хотели, на учете в полиции не числились, событиями в государстве не интересовались, дочерей выдавали за рыбаков, сыновей женили на рыбачках только своего круга и крепко защищали старую веру.
Петр Сластенов первый нарушил обычай: женился на Глаше, девушке из деревни Яблоновки, расположенной на крутом берегу Волги, выше Саратова… и за это вместе с молодой женой был отселен на пустынный остров Гнилец.
— Живи, как пес, раз черту переступил, — сказал ему вожак круга старик Маркел Сластенов. — На том свете встретимся, знать тебя все одно не будем. Вон тебе шалаш, сети, топор, лодка, дерюга: мы не драконы какие.
Не только братья, родственники, но и отец отказался от Петра, заявив:
— Был у меня сын, да позорно свихнулся.
Но мать — уже старушка — в темные ночи украдкой на челне пробиралась на остров и здесь, обливаясь слезами, уверяла:
— Ничего, Петенька, и ты, моя красавица, Глашенька, — парочка вы моя, соловей да соловушка. Любить надо друг друга, и все обойдется. Те ведь зачерствели в море: одно на уме — деньги да богатство, а то, что парень к девке льнет ай девка к парню, — не чуют… и сами с бабами стали как звери: сделал свое дело и отвернулся. А у вас свое богатство великое — любовь. И любите. Остальное обойдется. Вон море какое буйное бывает: корабли топит, а выглянет солнышко — и расцветет. Наступит час, и отец улыбнется.
Время шло, море то буйствовало, то светилось на солнце, но Аким Сластенов, отец Петра, оставался непреклонным… И жил Петр со своей молодой, красивой женой на пустынном острове, ловил рыбу, отправлял ее в Астрахань, построил избушку, боясь и шагу шагнуть к поселку Сластеновых: убьют.
Здесь, на острове, и появился на свет Аким Морев.