Выбрать главу

Кисти мылись после каждого рабочего дня. Мне самой приходилось мыть их, помогая отцу. Берешь их, сколько помещается в горсти правой руки, окунаешь в горячую воду и намыливаешь куском хозяйственного мыла. Возишь, бывало, по куску разноцветными узорами, потом трешь о ладонь левой руки, потом пальцами промываешь, и вот уже кисти вымыты — белые и темные волоски блестят, стараешься отмыть и деревянные ручки кистей, потом кладешь их на отопление или поближе к печке, если — в деревне.

Краски отец покупал французские, Лэфрана, которые привозили к нам до войны 1914 года. Но вообще он тер краски сам. После революции в 1924 году мы были в Италии на выставке в Венеции, где экспонировались советские художники. Оттуда мы приехали во Францию и зиму жили в Париже. Из Парижа Петр Петрович привез сухие краски. И вот тут уже мы с братом помогали отцу растирать краски на машине. Это были три больших гранитных вала, которые приводились в движение огромным колесом. Над валами укреплялся деревянный короб, сбоку была стальная подставка, на которую стекала краска. Петр Петрович подхватывал эту пасту лопаткой и сбрасывал на мраморную доску, что лежала рядом. Паста затиралась с льняным маслом, бутыли которого стояли предварительно на солнце на подоконнике. Оно должно было отбелиться.

И вот мы стоим втроем у машины. Папа замешивает на мраморной доске, что лежит рядом, порошок кобальта синего с маслом, с примесью специальной серной кислоты и воска, в пасту. Папа и Миша по очереди вертят колесо, работа трудная. Синяя паста, обволакивая вертящиеся валики, начинает растираться и вползать на стальную подставку. Папа подхватывает пасту лопаткой и — снова в короб. Колесо вертится легче, тут уже и мне можно вступать в работу. Синяя блестящая паста, растертая до гладкости, готова. Мы рассаживаемся вокруг мраморной доски, и начинается укладка в тюбики. Они похожи на гигантские соты, эти большие коробки с пустыми тюбиками, установленными рядами, крышечками вниз.

Как мне нравилось это занятие! Берешь тюбик, специальным ножичком — мастихином — наполняешь его доверху, чтобы краска осела, постучишь крышечкой о доску, выдавишь лишнее и передаешь мужчинам, а они уже зажимают тюбики особым приспособлением. Руки в краске, фартук тоже, а груда толстеньких тюбиков растет. На заранее заготовленных этикетках из белой бумаги папа своим размашистым почерком писал название краски: «Кобальт синий». Или «Умбра», или еще какая-нибудь краска. И приходил час, когда на отмытую палитру, крутясь, выползет из тюбика синяя змейка и ляжет слева от сверкающей кучки белил…

Так на гранитных валиках машины перекатывались то белила, то охра, то изумрудная зелень, то черная масса краски, которая меня в детстве изумляла своим названием: «слоновая кость».

А потом Миша промывал керосином и чистил машину, и делал он это безукоризненно.

Краскотерная машина до сих пор стоит в мастерской Кончаловских, и, хотя ныне ею уже никто не пользуется, все же она много поработала на своем веку.

«Окно поэта»

В Буграх, в деревенском доме моего отца, однотомник Пушкина никогда не ставился на книжную полку. Эта книга лежала на столике в столовой, рядом стояло старинное петровское кресло с прямой высокой спинкой, в нем мой отец Петр Петрович любил отдыхать.

Петр Петрович знал каждую строку Пушкина, как знают пушкиноведы, посвящающие всю жизнь изучению этого бесценного наследства. Он наизусть читал «Графа Нулина», отрывки из «Медного всадника», любимые лирические стихотворения — «Дорожные жалобы», «Сват Иван», «Ненастный день потух…», «Желание славы…», «Приметы» и множество других. Он знал подробно, где, когда и почему родилось то или иное стихотворение величайшего русского гения, никогда не уставал перечитывать их и каждый раз мог заново увидеть и почувствовать всю их мудрость и красоту.

В 1932 году отец задумал написать большой портрет-картину — «Пушкин». И как раз для него, страстного почитателя поэта, задуманная работа оказалась труднейшей. Мне хочется привести рассказ самого Петра Петровича об этой работе:

«Невероятно помог мне один случай: в Историческом музее обещали показать ватное одеяло пушкинской эпохи, а когда я пришел посмотреть на него, внезапно познакомился с живой внучкой поэта. Все, чего я не мог высмотреть в гипсовой маске, над чем трудился, мучился и болел, сразу появилось предо мною. И, самое главное, я увидел у внучки, как раскрывался рот ее деда, какой был оскал зубов, потому что внучка оказалась буквально живым портретом деда, была ганнибаловской породы… Я так обрадовался тогда, что совсем потерял голову и принялся как ребенок целовать эту маленькую милую старушку. После этого работа пошла настоящим ходом, с большим воодушевлением. Гипсовый „Фавн“ окончательно стал для меня живым человеческим лицом, я мог писать своего воображаемого поэта совершенно так же, как пишу любой портрет, с той же уверенностью, твердостью, ясностью… Долго думал я, как открыть рот Пушкину, показать его изумительную, детскую радостную улыбку, о которой говорили все, знавшие его при жизни. В конце концов пришлось использовать традицию — заставить поэта подносить к губам гусиное перо. Это, разумеется, очень уж „поэтический“ жест, но именно у Пушкина он и оказался для меня потом оправданным документально: пушкинисты указали на рассказы современников о том, что у поэта была постоянная привычка грызть перья во время работы, и эти обгрызанные перья в изобилии находились всегда на рабочих столах Пушкина. Один из пушкинистов жалел даже, что я дал своему Пушкину свежее, а не обгрызанное перо.