Знакомых у меня здесь было больше, чем в Петербурге, — калейдоскоп лиц, чрезвычайно интересных. Помню Чаадаева, обширный ум которого поразил меня какой-то беспощадной отточенностью; помню молодого Герцена, его острые мысли и в то же время особенную мягкость, свойственную просвещенным людям. Мне передавали его лестный отзыв обо мне. Он обрадовал меня больше, чем десятки выспренних хвалебных рецензий.
Мне было жаль, что я не застал в Москве Александра Алябьева, о котором рассказывали столько любопытного, хотя и всякий раз по-другому. Одни говорили, что он попал в сибирскую ссылку, как друг Грибоедова, сочувствующий декабристам, другие — что он вызвал недовольство властей разгульным поведением и озорством богатого, избалованного офицера.
Я склонен верить первому, более упорному слуху. То, что он и в ссылке не отчаялся и продолжал серьезно заниматься музыкой, сильно говорит в его пользу. Алябьев писал из Сибири, что получил мою обработку «Соловья» и был доволен ею.
Был и другой московский композитор — Александр Варламов, который привлекал меня и талантом, и широтой натуры. К сожалению, у него были странные взгляды на творчество. Он доказывал мне, что артисту незачем принуждать себя к работе, ибо только вдохновение имеет над ним власть. Самое слово «работа» он произносил с пренебрежением. Дожидаясь вдохновения, Варламов молчал иногда целые месяцы, зато в другое время писал по нескольку романсов в день — один лучше другого.
Привыкший к упорному труду, я не понимал этого дилетантского отношения к искусству, тем более что это возводилось в принцип. Бедный Варламов! Я уверен, что он написал бы гораздо больше, если бы не его пагубное заблуждение. Но и то, что он оставил, выше похвал и, думается мне, долго проживет.
Ему нравились мои рапсодии, их «лоскутное» построение, основанное на чередовании частей, резко противоположных по характеру. В свою очередь, я находил что-то родственное в музыке Варламова. От его задушевных песен меня бросало в жар и холод. Он и сам был превосходный певец и свои романсы исполнял с неподражаемым мастерством. Заунывное начало и неожиданные, без малейшего перехода, плясовые, жаркие концовки напоминали мне песни венгерских «банд». Это можно понять, потому что песни Варламова часто исполнялись хором цыган, а те, может быть, преувеличивают контрасты варламовской музыки, придавали ей характер венгерских танцев. Вот где я был счастлив — словно вернулся на родину! — среди московских цыган!
Таборные песни я слушал у тамошней знаменитости — Ильи Соколова[110]. Я усаживался прямо на полу, на ковре или на низенькой скамейке, охватив руками колени, и подпевал заунывному началу песни. Потом выступала вперед цыганка Таня, известнейшая в Москве певица и плясунья, уже не молодая, но сохранившая свежесть голоса и гибкость тонкого стана. Ее пляска, подобная венгерской «фриске»[111], которую цыганка исполняла с печальным лицом, была полна удали и сопровождалась пением и выкриками хора. В самой середине пляски Таня останавливалась, замирала, прислушиваясь. И только мелкое дрожание плеч выдавали в ней скрытую, пылкую жизнь песни. Недаром Каталани плакала навзрыд, внимая пению московских цыган. Я также был сам не свой.
А в Петербурге, куда я вернулся затем, произошла приятная для меня встреча с публикой и мое последнее столкновение с русским царем.
Я играл у князя Юсупова. Император был в соседней комнате. Вдруг этот «римский воин» с обычной своей бесцеремонностью, громко, по-солдатски, вошел в гостиную и, нисколько не умеряя шагов, стуча саблей, прошелся из одного угла в другой и громко заговорил с придворным. Я остановился.
— Что же вы? — обратился он ко мне. — Продолжайте!
Оскорбленный всем его поведением, я ответил:
— Когда ваше величество разговаривает, все должно умолкнуть.
Император мотнул головой, вперил в меня взгляд, в котором любой его подданный прочитал бы свой конец, и удалился, стуча саблей. Но, к счастью, я не русский подданный, и мой «конец» не был страшным. Вечером того же дня один из адъютантов намекнул мне, что мой отъезд придется кстати. Я и не собирался задерживаться в этом огромном каземате и вскоре покинул его.