Мы говорили уже о том, что совместное житье с четою Анча открыло в жизни Ники новую главу. Относится это прежде всего к эмоциональному и интеллектуальному ее развитию. Молодая сучка явно имела уже кое-какие обрывочные представления о взаимоотношениях собаки и хозяина, свидетельством тому была проявленная ею готовность повиноваться свисту. Но как знать, не внушил ли ей ее первый грозный хозяин, умевший только командовать старый полковник, — не внушил ли он ей, с ее чувствительными нервами, привычку к противоестественному истерическому повиновению? Не пострадала ли нежная женственность Ники от самодурства сурового вояки? Анча назвал ее однажды наглой втирушей, и мы знаем, что, когда речь шла о жизненно важных ее интересах, о завоевании сердца новых хозяев, она, как вообще женщины, с ласковым упрямством настойчиво добивалась своего, — но сохранила ли она и в обычной жизни чувство собственного достоинства, присущее животному? Ее неожиданные беспочвенные страхи, то, как иной раз она вдруг прижималась к земле, заслышав где-нибудь вдалеке бурную ссору или громкие крики, свидетельствовали о том, что она была несколько запугана. Однажды полковник с компанией, громогласно беседуя, прошел мимо их ворот; услышав его голос, собака прижала хвост и, жалостно ссутулясь, скрылась за домом.
Мы уже знаем явно не имевшую себе оправдания точку зрения инженера, следуя которой он не удовлетворялся сознанием своей ответственности перед прочими людьми, но распространял ее также на животных и даже на доверенные его попечению растения. Если он вносил в комнату горшок с пеларгонией, то ей полагалось хорошо проветриваемое солнечное место, нужное количество воды, профессиональный уход. Если в его семье появлялось животное, то заботился он не только о физическом его благополучии, но уважал также его личность. Потому-то и крохотная, ничем не примечательная личность Ники с первого дня испытывала на себе самое тактичное обращение. Известно, что поддержание порядка дело полезное вообще, причем в революционные времена — еще более, нежели в стабильные эпохи, однако супруги придерживались того мнения, что злоупотребление послушанием человека ли, животного ли даже самому порядку пользы не приносит. Ники так и не узнала, что из-за чьей-то глупой упоенности властью ее самостоятельность может быть в любой миг подвергнута оскорблению. Никто по пустому капризу или из низменной жажды мести не вторгался грубо в скромный круг ее жизни. О недоброжелательности в этом семействе не могло быть и речи. Ники, в сущности, и не довелось испытать, чтобы те, кто стоял над нею — иными словами, ее хозяева, — по легкомыслию либо умственной лени принудили ее к чему-то такому, что не было бы оправдано интересами их маленького сообщества. Злоупотребление властью — эта язва, поражающая всякого короля, вождя, диктатора, всякого управляющего, начальника отдела, секретаря, всякого пастуха, овчара, свинаря, всякого главу семьи, всякого воспитателя, всякого старшего брата, всякого старца и всякого юнца, под чью руку попадают одушевленные создания, эта исключительно человеку присущая болезнь, зараза, вонь, не известная, кроме человека, никому на свете, даже самому кровавому хищнику, эта анафема и проклятие, война и мор — в доме Анчи было неведомо. Свободу Ники излишне не стесняли. Мягкие рамки дисциплины, в которые тактично ввели Ники в интересах их маленького союза, были ясны и постижимы, в каждом пункте своем открыты широкому миру познаваемых необходимостей.
Во имя этой дисциплины супруги не прибегали к насильственным средствам. Ники не изведала ударов — ни палкой, ни рукой, ни тоном: туда, куда ей самой с ее маленьким собачьим умишком было бы не взобраться, ее влекли на свободном поводке любви. С первой минуты она с необычайной переимчивостью и искренним доброхотством относилась к указаниям супругов Анча, даже к таким, исполнить которые было нелегко. Например, требование не просить есть у стола, что на языке людей называлось «клянчить», с точки зрения Ники выглядело, очевидно, потрясающей бессмыслицей. Другая какая-нибудь менее добродушная или более хитрая собака, чем Ники, поняв, что хозяева предпочитают садиться за трапезу без нее, притом едят очень долго и очень помногу, а один из них нет-нет да и чавкнет, ей же с урчащим животом приходится ждать, покуда они возьмут в рот маленькие белые палочки, поднесут к ним желтый огонек и потом еще нудно выпускают изо рта противный дым, — другая какая-нибудь собака, повторяем, наверное, заподозрила бы, что люди съедают самое вкусное, а ей отдают лишь объедки. Впрочем, зачастую как раз самые лакомые куски — кости — попадали в Никину миску, облитую внутри зеленой глазурью. Столь же непонятно было, почему они иногда подолгу гонялись за какой-нибудь жирной, громко кудахчущей от страха курицей и даже ловили ее и уносили, а вот Ники это редкостное удовольствие было запрещено. Совершенной бессмыслицей и произволом выглядело также их твердое распоряжение не бегать и не отправлять естественные надобности в огороде — определенной части зеленого пространства, — тогда как в других местах Ники разрешалось делать все это в свое удовольствие. Однако самым непостижимым для нее среди прочих запретов — отчего поистине мир перевернулся кверху ногами в продолговатой белой голове Ники, пробудив в ней глубокие сомнения в умственных способностях хозяев, — был запрет, который отнял у нее право свободно копошиться в гниющих животных отходах, свежайшем источнике ароматов! Вероятно, этот запрет проистекал из какого-нибудь человеческого суеверия, из какого-то мистического фанатизма, который по временам лишает людей рассудительности и способности к здравым суждениям.
Но молодая сучка обучилась даже этим для трезвого рассудка смехотворным домашним установлениям и свои печальные сомнения выражала лишь тем, что, сев у ног хозяина, устремляла на него взгляд из-под белых бровей и минутами не мигая задумчиво на него смотрела, вовсе не заботясь о том, отвечает ли он на ее взгляд.
Сведя все воедино, мы вправе прийти к заключению, что супруги Анча взяли в свой дом на редкость восприимчивую и порядочную молодую собаку, которая, по-видимому, совсем неплохо чувствует себя в ласковом мире человеческой морали и охотно к нему приноравливается.
Они перебрались в Пешт в первой половине октября, то есть месяца на три позднее, чем исчислила в оптимистическом своем скептицизме жена инженера. Когда каменщик окончил работу, намного подзапоздав против обещанного, пришлось три недели ожидать маляра, но к тому времени, как он объявился, не доделал своего дела водопроводчик, так что маляр выкрасил только половину квартиры, а потом на долгое время исчез. Стекольщик заменил разбитые стекла, но про два стекла позабыл, два других разбил паркетчик. Электросеть не включила счетчик, газоэксплуатационная контора все никак не могла поставить плиту. В уборной не шла вода. В первую же неделю после переезда на двух окнах оборвались подъемные жалюзи.
Ники, к счастью, не принимавшая участия в этих хлопотах и волнениях, от которых один только человек и способен испытывать удовольствие, быстро освоилась в новой квартире и, несколько медленнее, ошеломленная и заинтересованная, применилась также к городской обстановке. Правда, мягкая воспитательная система хозяев, в общем, легко и без особых испытаний ввела ее в новые условия жизни.
Ники попала в совершенно иной мир. В первые дни она ходила по улицам, робко поджав хвост. Познакомилась и с поводком, приняв его сравнительно легко, — больше того, мы подозреваем, что в великом своем сиротстве она ему даже радовалась: это была как бы прямая физическая связь с хозяевами, то есть, по-видимому, в некотором роде защита. А здесь, судя по всему, она отчаянно нуждалась в защите, большей даже, чем та, какую получала от своих хозяев, и потому старалась сама ее себе обеспечить непрерывным, отчаянным, яростным лаем. Она подбадривала себя лаем, как армия, отправляющаяся на фронт, — музыкой. Чем страшнее ей было, тем свирепее она лаяла. Если мимо, звеня, проносился трамвай, она в испуге нервным прыжком отскакивала к стене дома и, прижавшись к ней, храбро облаивала удалявшуюся громаду. Расставив прямые передние лапы, горизонтально пружиня хвост, дрожа всем своим крошечным телом, она так бешено лаяла, всем своим видом показывая готовность к нападению, даже к преследованию, что натянувшийся поводок едва не душил ее. Она облаивала запряженные лошадьми телеги — телегу отдельно, лошадь отдельно, — но если телега по случайности вдруг останавливалась неподалеку, подкатив к самому тротуару, Ники, не помня себя от страха, едва не опрокидывала хозяйку — с такой силой тянула ее в ближайшую подворотню. «Пугала» она и машины, хотя, как ни странно, боялась их меньше, чем лошадиного транспорта. Лошадей, между прочим, делила по рангу: громадных мекленбургов или орманшагских лошадей, принадлежавших государственным предприятиям, почитала больше, чем какую-нибудь чахлую, изможденную лошаденку частника, перевозившую чью-то дряхлую мебелишку. Она встречала лаем и велосипеды, особенно те, что предупредительно дзинькали; облаивала прохожих, если они шли толпой или разговаривали громко; лаяла на собак, кошек, воробьев; пользуясь известным в мире животных способом самовнушения, она, совсем как шекспировские полководцы перед сражением, облаивала все, чего страшилась. Днем она лаяла на сноп лучей, внезапно брызнувших из отворенного окна, вечером облаивала тени. Ники облаивала всю столицу. Вероятно, она чувствовала себя поначалу как молоденькая крестьянская девушка, впервые попавшая из родной деревни в большой город.