Выбрать главу

Крикливый их разговор привлек остальных жильцов ковчега. Выползши в коридор, они окружили спорщиков, а вот уже подходил и Митька, чуточку пьяный и оттого невоздержный на слова.

— Эх, Чикилев… — укорительно заусмехнулся он, — кантики-то переменил, а душа-то осталась волчья, прежняя. Душу перемени, Чикилев!.. — И сиплым голосом он распространился о жалости, о человечности победителя и многом другом, столь туманном, что не под силу было пробраться там даже и организованному разуму. Повидимому, образ уязвляемого Манюкина заместился в его голове своим собственным.

Ковчежные жильцы с жадностью внимали митькину порыву. Безработный Бундюков с женой подмигивали на Митьку музыканту Минусу, задумчиво шевелившему пальцами по воображаемой флейте. Зинка предлагала Манюкину поесть, а тот хорохорился и капризничал, не сдаваясь на жалость. Остальные с восторгом ждали неотвратимого скандала. Митькина мысль, судорожно прыгавшая по вереницам примеров, споткнулась об Аггейку, и остановкой этой тотчас воспользовался Матвей, зинкин брат.

— А что вы думаете о диктатуре и классовой борьбе? — подступил он, почесывая щеку. — Или у вас зажили раны, нанесенные за эти годы? (И тотчас слова его в упоении повторил Чикилев.)

Разбитый наголову, Митька безмолвствовал. То, чем он недавно сокрушал врага, опускалось на его собственную голову. Да, он сражался, Митька, и кто из дравшихся вместе с ним упрекнул бы его в колебаниях или нерешительности? Метнулось в голове воспоминанье: брал в лоб белую батарею, готовую принять его на картечь. Бесстрашные, неповторяемые дни! Вверху — неверное, слезоточивое небо, внизу — гулкая и ветреная земля. А между ними стремительная скачка митькиных эскадронов. Борьба и там, в честной рубке один на один, и здесь — в подглядывании в щелку? Подмена? Распыление? — Митькин ум не мирился с установкой на мелочь, а легионы их, враждующих, обступили его. В дробленьи, распознаваньи и управленьи ими заключался смысл города, но связать их воедино не умел митькин ум. Ведь там, где вырос он, все живое обобщалось в одном безостановочном, неделимом явленьи: так течет река. — Он даже глаза зажмурил для лучшей тишины. Внутри него наступала ясная зоркость осеннего дня.

Оставляя Митьку в покое, все теперь потешались над Манюкиным. Быстрый на смех и слезы, потому что близок был к последней грани, Манюкин величаво уставлял руку в бок, а другою как бы приветствовал воображаемые толпы. За время спора он успел сбегать к себе и подкрепиться возле подоконничка.

— Топчите меня и обливайте позором, господа! — возглашал он, прерываемый дружным смехом. — Я последний, последнейший барин на вашей земле… — И напевал не без смысла про взятие Казани и Астрахани в плен, про бой Полтавский, гордеца, который не снял однажды шапки у священных кремлевских ворот. — Пусть разум мой поблек и прелести жизни не обольщают меня… я еще хожу и гляжу на вас моими собственными глазами. Где недруг мой, Чикилев? Дайте мне его, и я пожму ему руку. Прощаю… Чорт побери мое губительное славянство! Великодушие есть звук божественной души, как говаривал, бывало, Александр Петрович Агар-рин! Эх, времена… проснешься — птенчики летают, солнышко щекочет… и все тебе приятно. Муха, и та приятна, мерзкая, ибо и она летает, живая, милая… да! — Манюкин не прочь был и всплакнуть над своей импровизацией. — А возле дома стоит четверка этаких потертых коняг. А на козлах необычайный Иван с целым павлином на голове. А в шарабане он сам, прелестный Саша Агар-рин! — Манюкин отбежал и, забежав вперед, с пьяным восторгом обнял воздух. — Саша, ты? и оба заплачем от красоты нашей дружбы. И ус его, бывало, ноздри мне щекочет… Агарин, друг добрый, где ты теперь?.. откликнись, дружок!! — с патетическим умилением воскликнул Манюкин, приподнимаясь на носки. Все засмеялись и захлопали, а тогда засмеялся и он сам, благодушно потирая себе шею.

— Пьяный, несчастный, ломается, а вы потакаете, — раздался голос Зинки. Она на голову была выше всех. — Иди спать, барин… скоро и на работу тебе пора, иди! — Она тащила Манюкина в его комнату, а тот, обнимаясь и делая рукой смехотворный хвостик, уверял ее в незабываемой красе Саши Агарина.

Медленно трезвея, Митька собрался с мыслями. Все еще с закрытыми глазами, он протянул руку и дружелюбно взял за пуговицу секретаря четырех организаций.

— Ты на доктора учишься, — тихо заговорил он, вертя пуговицу Матвея, — и станешь со временем людской доктор. И позовут тебя, скажем, к попу, чтоб ты его вылечил. Ты, что же, яду ему дашь?

— Виноват, — деликатно возразил Матвей, зинкин брат, но почему-то фирсовским голосом. — Вы возьмитесь лучше за другую пуговицу, — эта еле держится… Итак, вы заговорили насчет яду? Прекрасно, продолжайте, прошу вас. Кому вы предлагаете дать яду?

XVIII

На этот раз Фирсову везло. Стоя перед Митькой во всеоружии умного своего внимания, приятно чувствуя прикосновение митькиных пальцев, он готовился действовать и потому на лицо напустил чуть туповатое выражение. Митька смущенно поднял глаза. Крутой фирсовский лоб напоминал ему другой лоб, весь в желваках муки, обреченный лоб Аггея. Фирсов счел за добрый признак загадочную митькину улыбку и не ошибся.

— Зайди ко мне, — благожелательно сказал Митька, и Фирсов побежал впереди, чтобы приотворить дверь Митьке. Готовность Фирсова услужить должна была обижать, ибо, будучи умен умом, достаточно небрежным к людям, он под личиной тупой услужливости прятал зоркое, изучающее превосходство. Потом он ходил по комнате, застенчиво потирая руки. В комнате митькиной и в самом деле было прохладно.

— Чего смотришь? — подошел к нему Митька.

— Комнатешка… очень на каземат похожа. Только бы решоточку на окно.

— Садись и слушай. (— Кстати, дай папироску!)

— Сел и слушаю. (—…только ведь я дешевые курю.)

— Не вертись, Я не дурак, Да и ты не подлец ведь?.. — строго вставил Митька. — Существует такой на свете Аггей Столяров.

— Знаю.

— Что ты про него знаешь?

— Э… мужчина. Очень неприятный, ночной.

— Мало знаешь. Да что у тебя со спичками?

— …ребеночка давеча купали. В лужицу и упали спички.

— А у тебя есть?.. Канительно, небось, с детьми-то!

— Как вам сказать: ведь свой. Смысл жизни и развлечение: шумит, тарахтит… занимательно. — Фирсов врал вдохновенно, исподлобья посматривая на Митьку поверх очков, врал напропалую, через странную эту ложь залезая глубже в митькино доверие.

— Хм… Так вот об Аггее: хочет он видеться с тобой. Догорает человек, томно ему, скучно на свете. Ты ведь сочинитель, кажется?

— Грешу, — буркнул Фирсов, разочарованно глядя на свои растопыренные пальцы.

Оба замолчали, как бы над раскрытой могилой. Обоюдное недоверие их таяло ежесекундно: чужая могила сближает. Еще не было и слабого веянья дружбы, но Митька уже признал человека в Фирсове, а Фирсов перестал прикидываться тем, чем он не был на самом деле: помогла этому ложь о ребеночке. Фирсову не улыбалось итти в духовники к Аггею, которого он представлял, как страшное извращенье лучшей выдумки ветхого человечества: бога и любви. Аггеем он не хотел сквернить еще ненаписанных страниц, ибо предугадывал, что яд ужасного знания сочится из меркнущих глаз Аггея и заражает как бы духовною чумой.

С деловой откровенностью Фирсов объяснил, что в повести имелось лишь одно вакантное место. (— Для вас, драгоценный Дмитрий Егорыч, — довольно дерзко показал пальцем Фирсов.) Остальные же персонажи существуют для подпевания метаниям героя, на манер как это делалось у древних греков. Аггей загромоздил бы повесть и потребовал бы огромного разбега. Внезапно новое соображение осенило Фирсова; не стесняясь Митьки, он набрасывал в записную книжку новые эпизоды, всплывшие на поверхность сочинительского ума. Карандаш едва поспевал с прытью детского кубаря носиться по бумаге. (Сломавшийся карандаш Фирсов зачинил наспех зубами, и тот в обгрызенном виде еще более неистовствовал.)

— Знаете, я охотно-с! У меня вот тут… — щелкнул он себя по лбу, — очень любопытная родилась идейка. С ним по-людски-то можно говорить?.. или уже только мимикой? Ага? (— Митька тем временем одевался. — ) Что ж, ведь я тоже вор, как и вы… только моих краж не замечает никто!

полную версию книги