Выбрать главу

Прислонившись плечом к дверному косяку, мать молчала.

— Семь, — сказал отец, — если по документам…

— Так вот… Стою. И вдруг на дорожке два человека показались. Дяденька и тетенька. Добрые-предобрые…

— Мы сначала подумали, что ты девочка, — сказал отец, — ты был такой… Ты был болезненный в детстве.

Фомичев нахмурился. Он не терпел болезненных.

— Почему, собственно, вы отправились так далеко? Разве этого добра мало в Подмосковье? Час на электричке — и…

— Дело в том, — вздохнул отец, — что… Еще до войны… Что мама тоже там воспитывалась. Именно там. Вот мы и поехали туда. — Он посмотрел на мать, заулыбался. — Знаешь, Лида, а Юре выделили место на трибуне, на Красной площади! Да, да!

— О, это честь, — с трудом выговорила мать. — Это… — она перевела дыхание. — Юра… Мы… Хочешь шапку из кроличьего меха? А то папа собирался отнести шкурки в заготпункт… Хочешь?

Демонстрация закончилась. Красная площадь опустела. Испарился куда-то неунывающий Крыжовников. Слетели с крыши ГУМа и опустились на брусчатку голуби. А Фомичев все стоял на трибуне, никак не мог заставить себя сойти с нее, задумался, замечтался. Пришли рабочие, стали демонтировать трибуны, разбирать их, готовить к отправке на склад, до следующего раза. Один из них согнал Фомичева с его законного места. «Чего стал? Надо было во время парада здесь стоять, а не после!» — «А я и во время парада здесь стоял!» Рабочий недоверчиво засмеялся. «А может, ты даже там стоял? — кивнул он на Мавзолей. — Что-то лицо знакомое…» Фомичев, конечно, мог бы и на это ответить. «Дай срок, — мог бы сказать, — и там стоять буду!» Но промолчал, ушел.

Демонстрация закончилась, а праздник продолжался. Бурлили, гудели улицы и переулки. Изо всех окон неслась музыка, плыли вкусные ароматы. Фомичев шел по Садовому кольцу, от Маяковки до Восстания и дальше… По левой стороне. Известно, чем может похвастать левая сторона на этом отрезке. У Центрального концертного зала, у Театра сатиры, у Театра Моссовета толпы жаждущих лишнего билетика. На ступеньках здания Военной академии стоит выглянувший на минуту на свет божий юный, при полной парадной форме, с кортиком на золотом поясе и с красной повязкой на рукаве лейтенант. Дежурит в праздник. Какое высокое доверие! Дома, магазины… «Промышленные товары» закрыты, «Продовольственные товары» — настежь. Торопись, кому горючее и закуска необходимы, а то рабочий день нынче короткий, продавцам тоже погулять охота, что они, не люди, что ли? Домик Чехова, еще чей-то домик за высоким зеленым забором… Угловой, с вывеской «Общество охотников и рыболовов». Конец улицы Герцена — на ней уже сугубо своя, отличная от Садового кольца, от площади Восстания жизнь, жизнь иностранных посольств, добротных кирпичных кооперативных небоскребов, старых усадебных строений, занятых под конторы… Но на Герцена Фомичев не поворачивает, — значит, и разговора о ней нет, так же как и об улице Воровского, тоже вливающейся в круглое, синее от выхлопных газов озеро площади Восстания. Угловой с той стороны улицы Воровского. Филиал женской больницы на втором этаже. Бледные святые лики за не очень-то прозрачным, запыленным стеклом. А внизу, на улице, задрав головы, стоят виновники их заточения. Пришли с праздничком  п р о з д р а в и т ь. С цветочками пришли, с авосечками. «Как ты себя чувствуешь?» Слабая, успокаивающая улыбка за серым стеклом. Пристальный, странно-изучающий взгляд. Отвыкла…

«Что же мне теперь делать? — шагая левой стороной Садового кольца, размышлял Фомичев. — Мне двадцать с небольшим, я отличник… Что ж, очевидно, жить себе да поживать и впредь успешно штудировать учебные пособия, активно участвовать в… Что тут еще придумаешь?..» В памяти Фомичева все еще явственно жило видение Красной площади, текла гигантская, бесконечная человеческая река; плескались просвеченные солнцем, свежесотканные — наверно, в счет перевыполнения плана! — кумачовые полотнища. Она вошла в него там, там, на площади, эта странная, томительная, не дающая успокоения тревога. Он догадывался — масштаб, масштаб иной, еще неведомой, настоящей жизни открылся ему там. И славы, и труда… И спроса… С себя, с других… Масштаб!.. Тяжело, скучно, убийственно скучно было возвращаться назад, к прежнему… Что же делать? Как утвердить в себе этот масштаб навек? Своим его ощутить? И по праву чтобы, по праву… Фомичев ни на секунду не сомневался, что не только его одолевают эти мысли, это тревожное беспокойство души. Наверняка и у Алика Крыжовникова сейчас то же самое на душе творится. Фомичев вспомнил большое носатое лицо своего рослого приятеля… Как Алик радостно что-то вопил, рукой махал, как оглушительно кричал «ура-раа-а!», как… И все другие, рядом с Фомичевым стоявшие на трибуне, то же самое… И человек в синем пиджаке, улыбавшийся гимнасткам, и тот, в коричневом пиджаке, обмахивавшийся шляпой, и тот, морщинистый, с желтыми усами, кончики которых уже посеребрила седина… Этот желтоусый все время что-то записывал в блокнот. Для памяти, наверно, для внуков и правнуков… И женщина там стояла, букетом от солнца заслонялась… Обычные люди, ничем особо не примечательные. Интересно, как же они все жить станут на свете после нескольких часов на Красной площади? Неужели так же, как жили до этого?