Выбрать главу

— Фамилия?

— Фомичев.

— А я Серпокрыл! Слышал?

Фомичев кивнул, хоть никогда, естественно, о нем не слышал.

— То-то! А тебе отныне имя будет Лопух. Понял?

— Почему?

— Потому что лопух ты! Давай, Лопух, валяй к стеллажу, трубы укладывай!

Самому мастеру, Лазареву, и тому дал Серпокрыл прозвище. Узником прозвал. Брата его, Петра Яковлевича, — Сынком. Братья Лазаревы, подростками еще, лет в пятнадцать, а то и моложе, попали — один в концлагерь Освенцим, а другой на фронт, сыном полка, отстаивавшего Сталинград. Вот какая разная выпала близнецам судьба. У Петра Яковлевича была на голове лысина, у Степана Яковлевича — седая шевелюра. От переживаний? Стало быть, по-разному переживали. Ох, так, бывает, сцепятся близнецы. Сколько лет по Сибири один за другим ходят, женились одновременно на двух подругах, чтобы не расставаться, а нет-нет и… «Не трожь за больное! Да, узник я… Меня в Освенциме железом раскаленным жгли!» — «Эка невидаль! А я Сталинград защищал! Я…» — «Мучили нас там, пойми! За проволокой колючей, там… Пытали…» — «А я… А мы — мы по ним стреляли! Прицельно!..»

Володю Гогуа Серпокрыл называл Экспонатом. Оттого что тот был в свое время, еще до военной службы, заведующим Музеем-выставкой древнего оружия. И очень надеялся вернуться на эту работу снова. Заикина он звал Мухой, хотя тот настаивал на другом прозвище, просил называть его Сэм.

— Серпокрыл, меня же Сэм кличут! Официально! Три года Сэмом был сам знаешь где! А ты меня — Муха!

— Муха и есть.

— А сам-то ты кто? — щерился Заикин. — Думаешь, я тебе придумать не могу? Хочешь, придумаю? — В глазах у него таилась угроза. Трусливая, выжидающая, притворно хохочущая угроза. И восхищение в них было. Странно, но Серпокрыл с Заикиным были внешне чем-то похожи. Ничего общего в характерах, да и глаза разного цвета, у Серпокрыла черные, у Заикина карие, — а похожи, как братья. Даже Лазаревы, и те меньше один на другого похожи.

И Фомичева Серпокрыл не миловал. Заставлял по многу раз за смену взлетать на самую верхотуру — это же добрый восьмиэтажный дом! — требовал как можно реже касаться руками сваренных из железных прутьев шатких перил. А иногда и без лестницы заставлял обходиться — добираться до люльки на скобе элеватора, как на лифте. Не раз заставлял он его — но так и не смог этого добиться — соскользнуть с сорокатрехметровой высоты по ржавой, туго вибрирующей струне оттяжки.

— Технику безопасности соблюдаешь? — посмеивался Серпокрыл. — Или штаны между ногами прожечь боишься? Эх, Лопух…

— Серпокрыл, — все приставал к нему Фомичев, — а хоть один газовый фонтан у тебя был? Как это? Фонтан газа… Невидимый, что ли? На что он похож?

Серпокрыл посмеивался, отмахивался от него. Но однажды сказал:

— На солнце похож!

— На солнце?

— Именно! Его же зажгли, а давленьице такое, что огонь только в трех метрах от трубы. Вроде самостоятельно висит в воздухе, как солнце… Ну ладно, ладно, чего рот раскрыл? Принимай свечу, Лопух!

— А нефть? Какая она, по-твоему, нефть здешняя? Черная? Золотисто-коричневая?

— Красная!

…Как далеко видно с вышки! Просторище! Вогнутая чуть тундра, озерца, озерца бесчисленные по ней. Говорят, тут на каждого человека по семь озер приходится. И не такая уж она пустынная, вовсе не мертвая — тундра. Прячется, затаилась душа живая. Песцы, полярные куропатки, совы с бровями из перьев… Лемминги — мышки, похожие на крохотных кенгуру, — шныряют. А там, дальше, на горизонте, нет, за ней, за линией, как бы уже в небе просматривается, угадывается большая, бездонная вода. Обская губа, Тазовская губа… Море Мангазейское. А еще дальше сизые, оцепеневшие шельфы моря Карского… Плотный песчаный свей в прогалах снега и льда на берегу, белые медведи спят в ропаках, прикрывая лапой единственную демаскирующую точку, черную пуговицу носа. А Карское… Оно плавно переходит в сам Ледовитый. Айсберги в стаю сбились, чокаются, как бокалы. Гудит, стонет, мелко вибрирует по всем пиллерсам станок. Ветер с океана. Ветер… Ямал! По-ненецки — край света.