А стальные крылья сквозь раскинутое поле примяли тенью лес и срослись неподвижностью с сумрачным платом асфальтового полотна в бесконечном хаосе материи. Вот снова дома, а дома нет.
- Мы не вернемся… - проговорила медленно Розалинда, когда Цетон снимал два узких чемодана с ручной клади полок: - Я не хочу, мне некуда. Как думаешь, что она хотела из меня сделать? Почему всегда рубила крылья? Каково же это… всегда слушать, что ты старательная посредственность, ничем ее не удивить, она не слышит себя… Но все равно, мы по первому зову помчались спасать ее, все-таки я ее продолжение. Лучше уходить, не прощаясь…
Очередь текла текиловым бегом через опьянение суеты сотен ворот и туннелей, сквозь стекла видимости самолетов, громадин, плавающих в айсбергах быстрого перемещения. И чем больше изобретали все более скоростные машины, тем больше осознавалось, что ехать некуда.
- Прошу… - как-то рассеянно отозвался Цетон, приглашая войти госпожу в такси, казалось, в душе его происходила некая борьба, сомнения и вопрос цены. Розалинда мертвела покоем, все отпущено, все оставлено, осталось две цели, две цели, как шах и мат, но кто бы знал, да кто бы знал, что за доской еще весь мир, как Индия за Македонией и дальше.
- Куда теперь, готовы документы? - спросила тихо девушка впервые сидящего рядом на заднем сиденье слугу.
- Да, госпожа, - отвечал механически сухо Цетон.
- Так, может, лучше б мать приехала за ним?
- Опасно, враг здесь рядом, но не бойтесь, не сейчас.
- Я - Цель?
- Возможно, но вы теперь не просто цель. Я должен вас оставить ненадолго, возможно, кто-то следит за нами.
- Я тоже ощущаю, как много Воронов вокруг, я чую гниль, я как иная, все после встречи с ней, она ведь я, а я ее не ощущаю, как будто нет, как будто сломан путь. Едины, но чужие, пусть с молоком - без меда. Амброзия для солнца, трупы для червей.
- Ваш голос стал иным, и вы сама иная.
- Мой страх исчез, как можно страхом жить, тревога бытия дошла до края, вкусила вдруг его и не могу забыть. Может, она не ведала счастья? Хотела, чтоб разрослась семья, нас стало трое детей, а на самом деле отец и мать так и оставались чужими… Она как будто обвиняет теперь меня, теперь ведь я иная, ушла я от нее, ничто не объяснить. Я в детстве помню, что научилась влюблять в себя, тащила у других, а, в сущности, не видела родных. Вот снова город мой - дожди, заливы, сфинксы, тень узких улиц, двери у метро. Вот город мой, но город ведь не дом, дом там, где я, все стерто. Что дал мне город, родина моя?
- Все сила Ворона, вы не вините мать.
- Я не виню, я просто знаю, ведь Ворон на отчаянье клюет? Кто я теперь?
- Иная, прекрасная, вам неземные песни петь… Ответьте, вы б хотели власти? Весь мир, все царство от зари до ночи?
- Зачем мне мир? Хоть мир ты обойди весь - ответа нет… Мы все одни. Юла кружится, много их, как остановится одна, так горе для других, а то, что все едины…
- Как можно знать? Но что же, мы на месте.
- Давай скорее, я не выдержу еще раз, без сарабанды только, эти взгляды… Ты возомнил себя Пигмалионом. Кого ты лепишь, мне ответь? Играешь в собственные формы.
Цетон молчал, как будто торопясь и ожидая, все ожидая, неуверенность и замкнутое торжество теснились в нем, как птицы в океане. Достигли вновь иного детдома, хотя казенность везде одна, холодом сковало все вокруг, казалось, даже иней выступил на стеклах сквозь снег мирным кителем скрытой войны. А словно бы не Цетон старался, а Розалинда…
Вот и Мотя, он не узнал сестру, он не помнил о ней ничего. Смотрел потерянным измученным взглядом сироты, вдоль позвоночника Розалинды прошла волна холода - сломлен, не помнит. Да кто же так посмел? Делить детей, бежать куда-то, все из-за нее, из-за ее безумия и боли. Никто не прав и истинно ничто, есть истина одна, а что вокруг - неясно. Кто виноват и что же есть вина, когда осунувшиеся кошмары детства смотрят сквозь окна блеклых глаз столь юных стариков. Не видно ни рук, ни ног, ни носов, ни волос, все однотипное и серо-русое. Зачем?
- Это мой брат, а я твоя сестра.
- Сестра? Ты плохая, - только недетски обреченно без логики ответил Мотя.
Темно за окнами, мозаикой декабрьской пурги, и где-то лед под снежным покрывалом, и где-то человек затылком навзничь вниз, а где-то под машину. Игра продолжилась - фигуры больше нет.
“Убить отца? Его любовницу? Других всех? Кого еще убить? И что увидит мир? Планета без людей? Сироты все мы, сквозь бездну мы творения без…”
- Пойдемте, госпожа, я все уже устроил, сейчас все проще, и сценарий есть…
- Да-да, но как же я оставлю…
Но брат все сторонился и ударил по ее руке. Розалинда онемела, но осталась равнодушна, она ждала предательства от всех, хоть от родных, от взрослых, от друзей, предательство вдруг стало ее болью, они не знали, как свели ее с ума, уйдя и оставляя среди бюрократичных стен, все ниже, дальше. Ничего, все в прошлом. Что за стыд? Стыд за стыд родных, боявшийся показать ее. Ненависть к зеркалам, зеркало все разбило. Что произошло? Где, кто, зачем? Ради чего предают люди и почему так сложно отрицать, где глаголет истина устами?..
Розалинда закрыла лицо руками, но, словно освобождаясь, провела ото лба вдоль пальцев волосами, пожарищем копны, освобождая взгляд до потолка, застывший взгляд.
- Ну, вот и все, вы заберите Матвея, - отозвался Цетон и как будто радовался, но не радовался вовсе и словно тосковал по Алине, а, может, и совсем не тосковал. В нем подготавливался бунт, холодный, четкий, время - его союзник, все успел узнать, обдумать, осознать, разрушить, потерять.
Но Мотя только бормотал:
- Вы… Вы плохие!
- Какие реплики… Не бойся, я отвезу тебя к маме.
- Мама тоже плохая, и папа плохой, и тетя…
- Какая? - узнала подробнее Розалинда, тревожно и торопливо заставляя влезть мальчика не заднее сиденье, ноги его не доставали до пола, казалось, начинали вырисовываться индивидуальные черты: курносый нос, нерыжие бесцветные волосы, остриженные “под горшок”, испуганные глаза. Вокруг царила ночь.
- Папина тетя, она выгнала маму, а мама не забрала меня… А ты плохая, я тебя не знаю!
Мальчик обреченно не верил сестре, Розалинда даже не пыталась что-то изменить, надеясь, что привезет Матвея в Москву к матери, а сама… Куда же сама? Все заметал снег, вьюга по-зимнему принималась что-то шептать, стоило только выпасть снегу, улицы не расчищали и в поздний вечерний час город казался необитаемым, необитаемо пустовали улицы, необитаемо терялся свет в окнах и все вокруг такие же люди необитаемо не видели друг друга. С Финского залива надвигался шторм…
Лилия только больно испытывала трагедию своего брата, сострадание слабо выражалось в ее ощущениях, но мучения детей она воспринимала слишком живо для ледяной принцессы…
Вошли куда-то, переломом ручки двери, какой-то средненький отель, все не мечтая о побеге:
- Ты комнату проверь.
- Да я уж и проверил, не бойтесь, госпожа, они не нападут сегодня и сейчас, засните, пусть неверный глаз вас не коснется, вы прекрасны, что ж… Нет, я слуга, я не могу столь весело звенеть, как будто я пастух на вольном косогоре, в туман зари сквозь вьюги вечно петь…
- О чем ты, право, для чего слова? И что произойдет потом?
- Пока…
Рука его скользнула по выгнутой фигуре спинки стула, столь гладкой и сухой, как кожа да не в лаке. Не стоило любви стоящего во мраке. Розалинда села за стол, Матвея раздели, отмыли, проверяя на вшей и прочие неприятные сюрпризы, но, к счастью, ничего. Обретено, свободны и несправедливость… Но что ж отец? Она боялась знать, на вилке острием лишь устрица крутилась, и устрица уж ничего ей не могла сказать. Мотя морщился, рассматривая странную еду, а сам набросился, изголодавшись, на что «попроще», посытнее, он не понимал, что сестра исполняет давнюю мечту, ей так хотелось всегда отведать их, но как-то не сложилось, как будто запрещено, да и потом… И все еще мала, впитав все детство, не оставив брода, уж лучше омут или брод, чем мель… Снег заметал многоголосьем небосвода, город застыл, конец его теперь… Так таит все всегда, когда нет больше сил идти вперед иль двигаться назад, и, может, лучше созерцать могилы, но сон земной иные думы взял.