Выбрать главу

— Вот, вот. Оклемался. Гаманец ему. Трясунец. Нагомонился вон уж, натрясунился... Одна я с хозяйством дома не буду, — твердо выговаривала Любка. Она не могла сказать мужу про то, что сухоногий Цу-Синь выслеживает ее в переулке, выкарауливает у ручья в логу, куда она ходит полоскать белье и полотенца. — Нет, нет, прижми хвост. Никуда далеко не поедешь. Ни осенью, ни зимой. Если хочешь, чтоб жизнь не поломалась.

— Ну не дуреха ли? Скажи на милость... — Алешка ссовывал с колен работу, откладывал на подоконник иглу с наперстком, распрямлял с хрустом спину, глядел, как на потолке ворочается густая, почти выпуклая тень.

— Слышь, мать, не знаю, как ты, а я богом все-таки, наверно, не обижен. Чего же? Ребятишки растут, ты у меня есть...

Слаще сахара для Любки такие слова были, чего уж там, бабье ж сердце.

— Только вот ведь бестолковая ты, — уточнял Алешка. — Вот ведь дуреха, — говорил и радовался чему-то Алешка.

Любка, ощущая нежность и сладость, однако, выдергивала на свое красивое лицо строгое выражение.

Визит околоточного надзирателя

Алешка утягивал супонь на хомуте, запрягая лошадь, ворота были настежь откинуты: надо было ехать отрабатывать общественную повинность на постройке деревянно-земляного моста через речку Каменку. Упирался коленом в залощенный оголовок хомута: Алешка не любил слабых дуг.

Он не видел, как вошел околоточный Вербук, лишь услышал, как тот сзади заговорил и похлопал перчаткой о перчатку.

— Помогай бог, — молвил ранний гость. — Старательному да в карман, а ленивому да безбожному в прореху.

Алешка оглянулся, ничего не ответил.

— Ты, Зыбрин, как вижу, — продолжал околоточный, — вижу, мужик ты не ленивый. И баба у тебя тоже — провористая, непразднолюбая. А из землянки вот... вот, в настоящий дом-то никак... уж никак не выберешься. Что же это? Э-э... Не одобряю.

Вербук, носивший прозвище Разнозенский, оценивающе повел взглядом по ограде, при этом мягкий его подбородок сместился к плечу, кожная складка со щек перешла на висок.

— Так уж, — отвечал Алешка.

— Слышал я, тесть у тебя в деревне при крепком хозяйстве. А не поможет чего-то тебе выправиться. В землянке живет либо скряга китаец, либо какой другой иноверец... А православному жить в землянке — последнее дело. Худо, выходит, живешь. А?

Боком глядел околоточный. Глаза у него, верно, разномастные, то есть каждый зенок своего цвета, и оттого-то он один, левый, держал всегда прижмуренно, а глядел только правым. А правый у него изжелта-белесый.

— Вот-вот, будто мужик-то ты не ленивый, а вся награда — землянка, — продолжал Вербук с какой-то своей хитростью.

Алешка не знал, что отвечать. С чего это вздумалось околоточному жалеть его? А напуганная предчувствием беды Любка, будто растрепанная тетерка, уж тут как тут со своими причитаниями:

— Господин хороший! Дураки мы потому что... Грех на нас... С последней копейки живем. Дураки потому что...

На руках у Любки тряслась и ревела девчонка, обернутая одеяльцем. Личико девочки делалось лиловым от натуги, она родилась слабенькой, последыш.

— Ну, ну, ну, — покивал Вербук, стушевавшись, не глядя ни на Любку, ни на Алешку. Несколько сбитой походкой он сошел со двора и пошел серединой улицы. Он обходил свой околоток.

Алешка с тайным чувством, близким к ревности, привстал на колодину, через изгородь проследил, зайдет ли околоточный еще в чей двор, ну хотя бы к бедному Тихоновскому, готовящемуся к свадьбе — к его девкам, которых у него куча, посватались оба Сени (так бабы зовут братьев китайцев-огородников Фу-Синя и Цу-Синя). Глядел Алешка, ждал, но полицейский никуда не поворачивал, фигура его так и держалась середины улицы в летящей, закручиваемой ветром ледянисто-снежной крупке и свернула лишь тогда, когда кончился крайний плетень у мостка, перекинутого на дороге через сырую глубокую яругу, забитую голым тальником.

«Чего он забредал? — озадачился Алешка, соступая с колодины. — Ни к тому не зашел, ни к этому, а тут... Тут с жалостью своей. К добру ли?»

Любка тоже тянула шею, выглядывала.

— Чего? Чего? Делов у тебя нету, что ли? Вылетела! Ребенка остудишь, дуреха! — заругался Алешка.

Чтобы развеять нехорошие думы в голове, а в душе разогнать смутность, он покликал соседа Пыхова, барашковая белая шапка которого показалась над тыном.

— Сосед! А сосед, слышишь?