Дадоджон выпил две рюмки подряд, остальные только пригублял. Вино несколько взбодрило его, однако он больше слушал, чем говорил, и если улыбался, то по-прежнему грустно.
Слово дали Нуруллобеку. Он кашлянул, прочищая горло, поднял рюмку и, глядя на Дадоджона, сказал:
— Мой дорогой друг, любимый брат и товарищ Дадоджон! Вот уже несколько дней мы парим в небесах от радости, потому что ты, дорогой, пройдя сквозь огонь священной войны, вернулся к нам в полном здравии. Это прекрасно. Но я вижу, сегодня ты не в себе, что-то омрачило твою душу, ввергло в печаль. Мне больно видеть тебя в таком настроении. Зря ты печалишься, зря терзаешь себя! Все в этом мире: хорошее и плохое, доброе и злое — все проходяще, а поэтому никогда не стоит горевать. Как мудро сказал Омар Хайям:
Вот поэтому, дорогой друг Дадоджон, я призываю тебя откинуть все горести и печали. Ты видел самую большую в мире беду — войну. По сравнению с нею все остальные беды — ничто! Так что выше голову, друг! Живи и радуйся! Я пью за твое здоровье.
Тост Нуруллобека понравился Дадоджону. Он выпил свою рюмку до капли и, показав ее, пустую, Нуруллобеку, сказал:
— Мы уйдем, другие придут и тоже уйдут. Правильно, дружище, золотые слова!
По просьбе Хайдара певцы взяли в руки тамбур и дутар, подладили струны и искусно сыграли старинную мелодию. Они были мастерами своего дела, и звуки, которые они извлекали из певучих натянутых струн, и песни, которые пели они прекрасными голосами, рассказывали о жизни и смерти, о радостях любви и тоске одиночества. Дадоджону казалось, что песни эти про него, что в них воплотились его желания, его состояние.
Певцы пропели:
Услышав эти слова, Дадоджон заплакал. Он не чувствовал слез и поэтому не смахивал их и не утирал.
Глядя на него, загрустили все гости. Лишь Мулло Хокирох посматривал на брата лукавыми, хитро блестящими глазками и смеялся в душе.
12
Пока Бурихон блистал на пирушке красноречием, в его доме, на половине, которую занимали мать и сестра, появился Шерхон. Старая и больная мать усадила непутевого сына в нижнем углу комнаты, близ порога, и, осыпая его упреками, заставила склонить голову.
— Слава богу, — говорила старуха, — ты уже не молод, лет тебе много, пора уже и остепениться. Сколько же можно бродяжничать? Знаешь ли, чей ты сын? Знаешь, кем был твой покойный отец?.. Ты позоришь его память! Себя не жалеешь, так меня пожалей.
— А что я такого сделал? — буркнул Шерхон, не поднимая головы.
— Ха, еще спрашивают! — усмехнулась сестра Марджона, которую все называли Шаддодой, и, перестав расчесывать волосы, воскликнула: — Шатаетесь по Ташкенту, грабите и убиваете людей, этого мало?!
Шерхон зло взглянул на нее. Но, скандальная и наглая, она была не из трусливых, уставилась на брата со злорадной усмешкой. Ее миндалевидные глаза смотрели из-под иглами торчавших ресниц с дерзким вызовом.
— Ой, доченька, не говори так! — запричитала, увещевая, мать. — Не повторяй с чужих слов, не греши. Мало ли что люди болтают, им лишь дай позлословить. Немало у нас недругов и врагов. Особенно их стало много после того, как Бурихон стал прокурором. Только и думают, проклятые, чтобы нас очернить, не знают, какой еще поклеп возвести. Вот потому и говорю, сын мой, хватит бродяжничать, перебирайся сюда. Мне все равно, кто у тебя жена, татарка она или киргизка, раз тебе по душе — понравится и мне. Будем все вместе, найдешь хорошую работу, заживешь как положено. Сегодня я есть, завтра нет: стара уже, сынок, дни мои сочтены…
— Все правильно, — поднял голову Шерхон. — Я тоже хочу быть возле вас, служить вам, чтобы жили мы тихо-мирно. — Он вздохнул. — Но, во-первых, не найти мне тут стоящей работы — больно уж мал район. А во-вторых, вы сами сказали, худая слава тут у меня. Не зря же эта дура болтает, — кивнул Шерхон на сестру. — Сказал ей какой-нибудь гад…
— Брат сказал, Бурихон! — резко перебила Шаддода.
— Бурихону тоже кто-то накапал, — произнес Шерхон сквозь зубы, стараясь не глядеть на сестру. — Клевета это и вранье! В Ташкенте, слава богу, меня уважают, есть и дом, и семья, хорошая работа… Кто вам сказал, что я бродяжничаю? Дадоджон, что ли, этот слюнтяй?