Весь день я двигался в сторону от центра. Изучал ее территорию, расчислял границы ее территории. Неизменно встречаешь того единственного человека, которого не чаял встретить, – он идет на приманку желания, твоего желания.
А потом, испугавшись – вдруг мы столкнемся и она поймет, зачем я забрел в эти края, – я решил вместо этого отправиться домой. Когда я снова вышел из дома и доехал до кинотеатра, все билеты уже были проданы. Мог бы сообразить заранее. Рождество.
Когда она наконец села рядом, свет уже гас. Ни следа былой жизнерадостности. Она казалась встревоженной.
– Что такое?
– Инки плачет, – сказала она.
Она хочет уйти? Нет. Он вечно плачет. Зачем тогда она ему позвонила? Потому что он оставил чертову пропасть сообщений в ее голосовом ящике. «Не надо было звонить». На нас опять шикнули сзади. «Сам заткнись», – рявкнула она.
Мне, в принципе, была по душе ее колючая задиристость, но тут выходило слишком. Я подумал про беднягу Инки, плач по телефону, о тех мужчинах, что плачут по своим любимым Кларам – если мужчина рыдает в трубку, он погрузился в самое чрево отчаяния. Она ему сказала, что она сейчас со мной?
– Нет, он думает, я в Чикаго.
Я глянул на нее в недоумении – не потому, что она соврала, а по причине абсурдности этой лжи.
– Просто не буду брать трубку, – решила она.
От этого ей, похоже, стало легче на душе, будто удалось найти оптимальное решение, которое положит конец всем бедам. Она снова надела очки, отпила кофе, откинулась на спинку и явно приготовилась наслаждаться вторым фильмом.
– А чего он звонит, если думает, что ты в Чикаго? – спросил я.
– Он же знает, что я вру.
Она уставилась прямо перед собой, подчеркивая, что намеренно не смотрит на меня. А потом, хрипловато:
– Потому что ему нравится слушать мой голос во входящих сообщениях, ясно? Ему нравится оставлять длинные сообщения на моем автоответчике, которые я стираю, едва прослушав, и это чистая пытка, когда я с кем-то и он это знает, но все тявкает и тявкает, пока я не выйду из себя и не сниму трубку. Он знает, как меня достал. Ясно?
Это был голос ее ярости.
– Потому что он топчется на тротуаре, шпионит за мной и ждет, когда я зажгу свет в квартире.
– А ты откуда знаешь?
– Он сам рассказал.
– Пожалуй, мне не хочется в это лезть, – сказал я с подчеркнутой преувеличенной иронией, имея в виду: не хочу ничего добавлять, что впоследствии может ее раздосадовать, воспитанно ухожу за дверь с намеком на шутку, чтобы нам легче было вернуться к просмотру фильма.
– Не смей, – оборвала она.
Это «не смей» – как удар под дых. Она уже произнесла эти слова накануне – с тем же леденящим эффектом. Они заткнули мне рот. Они остались со мной до самого конца второго фильма – холодный отрывистый приказ не лезть, не приставать к ней с навязчивой добротой тех, кто вторгается, внедряется на частную территорию, куда их не звали. Хуже того – она смешивала меня с ним.
– Бродит под окнами и, как увидит, что я зажгла свет, рано или поздно звонит.
– Я его понимаю, – сказал я, когда после кино мы сидели в баре неподалеку от ее дома. Она любит виски и жареную картошку. Еще она любит иногда приходить сюда с друзьями. Виски здесь подавали в бокалах. Виски мне понравился, а еще я съел часть ее картошки.
– Ах, ты его понимаешь. – Молчание. – Понимай сколько вздумается. Какие вы все понятливые.
Опять молчание.
– Если честно, я его тоже понимаю, – добавила она через миг. Еще подумала. – Нет. Ни черта я не понимаю.
Мы сидели за старым квадратным деревянным столиком в дальней части ресторана, который, по ее словам, нравился ей, потому что в будни, поздно вечером, особенно когда в зале пусто, тут иногда разрешают курить. Бокал стоял перед ней, локти она расправила на столе, в пепельнице дымилась сигарета, а между нами стояла крошечная зажженная свеча в бумажном фунтике, точно крошечный котенок, свернувшийся в закатанном носке. Она подтянула рукава свитера, на костлявых запястьях, покрасневших от холода, проступил пушок. Свитер был очень просторный, крупной домашней вязки, с начесом. Я подумал про вереск, про теплые зимние платки, про разгоряченные голые тела в овчинных шкурах.
– Давай о чем-нибудь другом, ладно?
В этом звучали легкая досада, скука, раздражение.