– Я бы кинулся тебе на помощь, завернул тебя во все пальто, какие висят у Эди на вешалке, позвал на помощь, сделал искусственное дыхание, спас тебе жизнь, принес чая, накормил булочками.
То, что я сказал это зря, я понял сразу же, как только умолк: убогое заигрывание, упакованное в несвежее остроумие.
– Чай, пальто и булочки – это хорошо. Искусственное дыхание рот в рот – нет, потому что все так, как я тебе вчера говорила.
Я уставился на нее, опешив. Зачем такое говорить? Мне показалось, что меня отвели на мост и толкнули в спину. В миг максимальной размягченности, человечности, искренности вдруг – колючая проволока и зазубренный коготь. «Потому что все так, как я тебе вчера говорила».
Сколько уйдет времени, чтобы зарубцевать этот момент? Месяцы? Годы?
Мы сидели в одном из самых уютных уголков мира – камин, чай, прямой вид на древние доки и бездыханные береговые сирены, в тихой кофейне, возникшей еще небось во времена Кулиджа и Гувера; далекие звуки, доносившиеся из глубин за узким окошком в кухню, напоминали, что на этой планете есть еще и другие – этакая сонная теплота романтического эпизода из черно-белого фильма, наброшенная на сквалыжного злюку Гудзон. Мне было неловко, мучительно, тягостно, я пытался вести себя естественно, пытался радоваться ее присутствию, одновременно ощущая, что мне было бы, наверное, куда лучше в моей греческой забегаловке: болтал бы с официанткой, заказал яичницу, как люблю, почитал газету. А сейчас все не так, а как поправить – не знаю. Только хуже ломается.
– Только сделай мне одно одолжение, ладно? – сказала она, когда мы шли по немощеной обледенелой тропинке к ее машине и оба смотрели в землю.
– Какое?
– Не надо меня еще и ненавидеть.
Это слово «еще», которое явно включало в себя то самое слово, которого мы избегали, задело мое самолюбие – только самолюбие, ничего иного, – как будто самолюбием обросли все кряжи моего позвоночника, а ее слово вырубило его стремительным ударом топора – от такого бык, взбрыкнув, валится в пыль, даже не поняв, что случилось. Ноги не ослабли, не подогнулись, колени не задрожали – умер сразу, пронзенный навылет. Меня не только вывели на чистую воду, но то, что на нее вышло, использовали против меня, как будто в нем содержались слабость и позор, – и все только потому, что она заставила меня осознать, что использовала слово именно в этом значении. Или ранить самолюбие проще, чем что-либо другое? Почему я так мучаюсь, когда что-то в моей душе вскрывают, обнажают и вывешивают на просушку, как перепачканное исподнее?
Мне было стыдно одновременно и за ненависть, про которую я знал, что, безусловно, на нее способен, и за противоположность ненависти, которую пока еще не хотел бередить, потому что подозревал, насколько ее много, пусть она и недвижна, точно озера и реки под толщей льда. Ее «еще» придало всему, что я ощущал, личину непорядочности, налет пошлости. Внезапно захотелось выпалить: «Слушай, поезжай-ка ты туда, куда собиралась, а я первым поездом вернусь в город». Проучить ее этак, не сходя с места. Я больше никогда ее не увижу, не отвечу на звонок у двери, не стану ездить на машине в грязноватые столовки, где из-за кухонной занавески того и гляди высунется похмельный капитан Хэддок или нарисуется пожилой подпольный акушер – опрокинуть рюмочку рома, прежде чем наточить свои инструменты о сломанную мраморную плиту рядом с кассой. Зачем я вообще сюда потащился, зачем эта поездка к черту на рога, зачем это хныканье: «Ты думала обо мне прошлой ночью?» – если она отстукивает мне телеграфом: «Руки прочь» – сейчас и вовеки?
– Ты на меня не рассердился? – спросила она.
Я пожал плечами, имея в виду: и захотела бы – не рассердился.
Почему не признаться, что рассердился, – почему не сказать хоть что-то?
– Дважды за одно утро – ты, наверное, считаешь меня настоящей Горгоной.
– Горгоной? – передразнил я, имея в виду: всего лишь Горгоной?
– Ведь знаешь, что я не Горгона, – произнесла она едва ли не грустно. – Просто знаешь, и все.
– Как выглядит твой ад, Клара? – спросил я наконец, пытаясь говорить на ее языке.
Она встала как вкопанная, как будто я ее потряс, задел, вынудил послать меня подальше. Видимо, я задал вопрос, которого раньше не задавал никто, – много пройдет времени, прежде чем она забудет или простит.
– Мой ад?
– Да. – Вопрос задан, отступать нельзя. На миг меж нами легло молчание. Преграды, сломанные столь поспешно, воздвиглись снова, через минуту их опять снесут, потом выстроят заново.