Я знал, что малейшее шевеление моего тела – хоть вот движение пальца – мгновенно выведет ее из задумчивости и сообщит ей, что тела наши соприкасаются от ягодицы до колена. Поэтому я не шевелился, даже глотать сделалось трудно, я осознавал, что дышу, пытаясь свести скорость дыхания к ритмичной монотонности – а в идеале, если получится, к остановке.
Тут в мозгу мелькнула еще одна мысль: а почему бы не сказать ей, что со мной происходит, что я ощущаю, почему не шевельнуться, не шелохнуться, не двинуться, не показать хотя бы, что мне нравится наша сопряженность на этой кушетке, что мне немногое надо – дотронуться до ее колена, разъять ее колени и положить туда руку, как на многих картинах эпохи Возрождения; пусть нога ее встроится между моими в положении, о котором повествуют легенды – будто Лот со своими дочерями? Она здесь, со мной? Или в ином месте? Или она слилась с музыкой и мысли ее – среди звезд, тогда как мои – в канаве?
Мысли метались в мозгу, и я знал точно, что точно ни на что не решусь, особенно сейчас, когда мы наедине. Решимость моя испарилась, как и желание положить руку ей на плечо, пока мы слушаем музыку, опустить руку бесконечно мягко и приласкать ее там, а потом дотянуться губами туда, куда они так стремятся, – не чтобы поцеловать или даже лизнуть, а чтобы укусить.
Я почувствовал, как напряглось ее тело. Она знала.
Вот сейчас Клара встанет и пойдет помогать на кухню. Или мне следует встать первым, показать, что не привязан я к нашему сиденью, не пытаюсь ее пощупать, что мне решительно все равно?
– Еще раз хочешь послушать?
Я уставился на нее. Сказать ей раз и навсегда – просто сказать, и пусть фишки лягут так, как им вздумается?
– Я про музыку: хочешь послушать или с тебя довольно?
– Давай еще раз, – сказал я наконец.
– Ладно, еще один раз.
Она встала, нажала кнопку, постояла немного рядом с проигрывателем, вернулась и снова села рядом со мной.
Соприкоснутся наши руки или что?
Главное – будь естественным, сказал голос.
Это как именно?
Будь собой.
В смысле?
Быть собой – это как просить маску принять выражение лица, которое никто не видел без маски. Как сыграть роль человека, который старается не играть никаких ролей?
Мы вернулись к от ягодицы до колена. Но теперь ощущение сделалось механическим, бездушным, выморочным. Вот прошлой ночью я бы еще не отказался от этого момента – когда она остановилась, прежде чем пройти через парк и рассказать мне про Черновица, тогда руки наши постоянно соприкасались, и ненамеренно.
Ведь все это происходило только у меня в голове, да?
Тут я поймал себя на том, что думаю: я захочу вернуться сюда снова – хотя бы ради того, чтобы вновь ощутить этот миг: захламленная комната, мороз, покойный пианист, мы с ней сидим необычайно тесно в этом стеклянном шаре собственного изобретения, а вокруг чего только нет – суп, брат Инки, Ромер вчера вечером, снег на Манхэттене и в Клермон-Ферране, тот факт, что, если Черновиц так и не узнал, что ждет его после того, как он сыграет вот этого Зилоти, он уж всяко не догадается, что через две ночи после того, как нам показали его мир в довоенной Европе, мы будем сидеть в этой комнате, точно очень давние и близкие друзья, слушать пианиста, которого вполне могли слышать в молодые годы мой дед и дед Клары и не подозревать при этом, что их внуки…
Когда музыка отзвучала, я сказал, что хочу выйти на воздух на пару минут. Ее не позвал.
– Я с тобой, – сказала она.
– Вы куда там? – спросила Марго, увидев, как мы выходим через кухонную дверь.
– Покажу ему реку.
Земля под ногами оказалась твердой, под снегом виднелись бурые проталины. Клара отряхнула трехколесный велосипед – одного из внуков, сказала она. Зовут Майлс.
– Тайного агента?
– Тайного агента, – подтвердил я, принимая сигарету.
– Дай зажгу.
Зажгла мне сигарету, потом отобрала – я не успел даже затянуться впервые за многие годы.
– Не в мою вахту.
Значит, покурить мне не дадут.
– Как ты думаешь, о чем они сейчас говорят? Обо мне? О тебе? – спросил я.
– Скорее всего, о нас.
Мне понравилось, что нас называют «мы».