Выбрать главу

— И куда же?.. — Любаша не спускает с нее поблескивающих глаз. Только бы отвлечься от своих дум! Только бы отвлечься! — Куда, бабуня, ты провалилась?

— На чердак. Забилась в самый темный угол. — Вздохнула. — Но разве от бати схоронишься? Звал, звал. Молчу. Нашел, нащупал. Нюх, как у волка, и глаза по-волчьи горят. Ух, как он меня, бил! Как бил! До полусмерти. А я — ни слезинки. «Да где же у тебя слезы? В пятке, что ль?» Завыл, зарычал от ярости, а у самого щеки мокрые: «Лизанька, Лизавета, прости. — И погладил. — Вся в меня. Моя порода. Ну зачем ты меня так опозорила? Зачем?»

— А ты-то при чем? — вырвалось у потрясенной Любаши. — Ты?..

— Пойди докажи ему! Эх, Любаша, Любаша. Его тоже понять можно. Красавец, богатырь, а всю жизнь не везло. Прослышал: в Сибири земли много. Повез нас туда. Приезжаем. Где же эта тайга, про которую столько поют? Ни деревца. Голая степь. Жарища. Все сгорело. Отец загнал все вещи, чтобы только живыми оттуда выбраться. Дай бог ноги! Вот тебе и Сибирь-матушка! Это теперь туда народ, слыхать, прет. Вон каких чудес понастроили! А тогда… Мачехой она нам стала, мачехой. А ты говоришь. Моя мама всю жизнь отца пилила: «Сгорела твоя земелька! Сгорела!»

— Ничего не понимаю, — шепчет Любаша. — То бьет, то жалеет. Нет, на мой характер…

— Молчи! Такой бешеный был. А вот Топорок подобрал к нему ключик. И знаешь, на что батя клюнул? А?

— На что, бабушка?

— Да на его проклятущую балалайку. — Тетка Лизавета вздрагивает от возмущения, словно жив не только Топорок, но и ее вспыльчивый, своенравный отец, — Помню, на масленицу как заиграет, как запоет Софоня:

Уберу свои сани коврами, В гривы конские ленты вплету…

А сам все зырк да зырк. На меня, на меня… Ну, я-то, конечно, ни рыдать, ни убегать с ним не собиралась. Ах, ты при бате, подлец, меня срамить? Так получай! Как ударю в пол каблучками, как зальюсь:

Балалайка о трех струн, Балалаечник хвастун!..

— Бабуня, как же ты вышла за него, если не любила? — недоумевает внучка. — Как?

— Любовь зла: полюбишь и козла, а привычка — горю затычка, — тяжело вздыхает. — Долгая история. Спать, милая, спать. Завтра…

— Ну расскажи! — нетерпеливо просит Любаша. — Умоляю.

— Сказано: завтра. — Она неумолима. Вот уж и вправду отцовская порода. — Завтра на ночь глядя. Перед сном.

Никак не поймешь, где у этих стариков кончается плохое и начинается хорошее. Удивительно размашистые люди! Что ж, придется ждать до завтрашней ночи. Ах, если бы бабушка знала, что и Любаше не спится. Но зачем ее беспокоить?

А со стены из-под цветастого полотенца глядят на внучку молодые Топорок и Топориха.

3. Ночь вторая

— Бабушка, рассказывай.

— Ой, внученька, спать охота. Глаза слипаются.

— Ну расскажи! Так нечестно. Ты же обещала.

Тетка Лизавета прикрывает ладонью невольный зевок:

— Так, на чем, бишь, мы остановились?

— На нем. На твоем Топорке.

— Тьфу, окаянный! — Сон с ее лица как рукой сияло. — Чтоб ему… чтоб ему… — И вдруг смягчается: — Земля пухом. Сколько он, изверг полосатый, меня помучил! А ведь талант. Ничего не скажешь: талант. Артист! И меня приворожил своей трехстрункой. Хочу вскочить, гордо выйти из хаты и… не могу. Словно он, подлец, медом ту табуретку намазал, и я прилипла, что муха. Чую: все, крышка! Прощай, моя девичья воля!

— И как же вы назвали своего первенца? — неожиданно спрашивает Любаша. А в голове свое. Трудно оторваться от тайных дум, что гложат душу. Ой как трудно! Кто у нее родится? И родится ли?

— Угадай! — усмехается бабушка.

— Это — все равно что пальцем в небо.

— А ты думаешь, почему там, на этой самой целине, я согласилась, чтобы моя Леся, кровная, единственная… и вышла замуж за твоего отца? — вдруг резко переводит стрелку Топориха. — Почему? А! Молчишь! Только из-за того, что его зовут Сергеем, как моего первенца. Сергунь, Сергулек. «Э! — думаю. — Раз нету моего Сергуни, пусть будет хоть этот — молчун».