Выбрать главу

Алексей впервые узнал от Якушева о «двушке» Королева и, хотя не всем рассказам приятеля доверял, на сей раз не усомнился в достоверности услышанного. И великим людям свойственны слабости, которые отнюдь не умаляют их величия.

Поезд пришел без опоздания. И стоянка его не обещала быть дольше того, что значилось в расписании. Нужно было торопиться. На подножке двенадцатого вагона, как ни всматривался (сказывались сумерки), ее не увидел. Алексей пробежал состав от начала до конца. У пятнадцатого встретил Блинову, узнавшую его, но отнесшуюся к его появлению, как показалось Алексею, равнодушно, даже несколько холодно, что немало удивило его.

— Антонина здесь, в шестом, — сказала она, поправляя флажок.

Рванувшись вновь в начало состава, Алексей услышал вдогонку:

— Не просмотри!

Но как он может просмотреть ее? Или Блинова думает, что у него начисто отшибло память и он может принять Антонину за кого-то другого. Рехнулась, что ли, в самом деле тетка!

Ведь было у него предчувствие, что она в этом поезде! Что-то даже знакомое почудилось в облике одной из проводниц, стоявшей на площадке шестого вагона, но она стояла к нему вполоборота, и Алексей не успел как следует рассмотреть ее лица. Так, значит, шестой. Шестой. Посадка заканчивалась, слышался стук железных площадок, поскрипывание таких же железных лап, прихватывающих их. Едва он поравнялся с шестым вагоном, как поезд тронулся.

Задрав голову, он пытался заглянуть в лицо проводницы, но та, словно не замечая его, выбросив наружу руку со свернутым трубочкой желтым флажком, смотрела через плечо в тамбур, заинтересовавшись неведомо чем.

Все было знакомо Алексею в напряженном повороте шеи, в линии плеч, груди. Даже не видя ее лица, он догадался: она.

— Антонина! — крикнул он, цепляясь рукой за поручень.

Перрон кончался. И он, не раздумывая, рывком бросил свое тело на площадку.

— Антонина!

Она от неожиданности, словно испугавшись, отшатнулась, обернувшись к нему лицом…

— Антонина, это ведь я, — крикнул в отчаянии Алексей, — неужели не узнаешь? Это ведь я, Антонина!

Поезд набирал ход.

Завируха

I

Ночь для нее всегда тайна, скорее, даже не ночь сама, а наступление темноты, те минуты, когда свет начинает ощутимо убывать, переливаться в темную половину, пряча одни предметы, выдвигая вместо них другие. В этот час наступают самые таинственные превращения. Ходики стучат по-иному, совсем не так, как днем. Кот Рым, который днем признает только одно занятие — гонять по улицам, к вечеру прибивается к дому, ходит по пятам как привязанный. Да и люди к вечеру становятся как бы добрее, внимательнее друг к другу, разговаривают негромко, спокойно.

Что там ни говори, интересная пора — вечер. Порой ей кажется, что вечером каждую минуту может произойти что-то неожиданное. Она любит вечера. Ей нравится с наступлением сумерек сидеть у окна, смотреть в темноту вечерней улицы.

— Ну что там высмотрела, внучка? — спрашивает бабушка, обнимая ее со спины теплыми, мягкими руками.

— Ничего, — говорит Лена, пытаясь высвободить плечо. Ей приятно, но она стесняется бабушкиной ласки. Та непременно, совсем как маленькую, начнет гладить ее по голове, жалеть отчего-то. А это совсем ни к чему. Лена не привыкла к таким нежностям.

— Охо-хонюшки, — вздыхает бабушка, — спина прямо как не своя. Должно, к погоде…

Бабушка присаживается рядом на табуретку, приближает свое маленькое усохшее личико вплотную к отпотевшему стеклу, сгоняет с правого глаза непрошеную старческую слезу и, прищурившись, тоже начинает вглядываться в уже начавшую темнеть улицу.

— Ктой-то там шастает, — спрашивает бабушка, напрягая глаза. — Никак, Коська. Он самый. Куда же это он глядя на ночь… Никак, к Клавдии? К ей. У него же сегодня гости с поселка. Ради них, видать!

Бригадир Касьян Иванович прошел по улице, словно трактор, распахивая крытыми головками подшитых валенок свежий пушистый снег.

Тихо и пустынно в доме. Весь день молчит радио.

— Поди, загуляли соколики, — говорит бабушка, косясь в угол, где на высоком комоде темнеет репродуктор. — Может, там уже кого в космос запустили, а мы знать не знаем.

В дверь настойчиво скребется кот. Голос у него требовательный, голодный.

— Мяу, мяу, — передразнивает бабушка. — Тоже мамку ему подавай! Мы сами ее поджидаем. Пусти-ка его, Лена, а то он, скаженный, голос сорвет.

В дом вместе с белым крутым облаком вкатывается черный кот. Он отряхивает от снега лапы, виновато урчит.

— Где тебя, изверга, носит? Седой уже, а все стрибуняешь. Ишь, бессовестный, обессилел совсем, слова сказать не может. Ну, пошел, пошел. Кому говорят. Плесни-ка, внучка, этому шкоднику. Да и нам вечерять пора. Мамку все равно не дождемся.

— Не буду есть, — говорит Лена твердо, как уже о давно решенном.

— Ну и помирай голодной. — Бабушка тяжело отрывается от табуретки. — Ишь, напугала тоже. Придет мамка, никуда не денется.

— Да, тебе хорошо говорить, — всхлипывает Лена.

— Ну, что с ней, с нашей мамкой, станется? Велика беда — задержалась на день-другой. Так у ней и делов в городе немало.

— Да, — говорит Лена. — Какие у нее там дела. Нет у нее никаких дел.

Смутная догадка вдруг неожиданно охватывает ее. Отъезд матери совпал с тем письмом, что принесла ей на прошлой неделе почтальонша Дуся. Мать вся зарделась, взяв то письмо в руки, и тотчас, словно боясь обжечься, торопливо сунула его под скатерть.

— От кого это, Татьянка? — полюбопытствовала бабушка, приближаясь к столу.

Почтальонша Дуся продолжала стоять в дверях довольная, посмеиваясь.

— Да так, — неопределенно ответила мать. — От знакомых.

Но по тому, как засуетилась мать, показывая как будто свое равнодушие к письму, Лена догадалась, что это письмо от того длинноносого шофера Геннадия Ивановича, который приезжал в их колхоз прошлой осенью на уборку. Это он, видать, и сманил ее мать в город, к себе в гости. Больше ей не к кому ехать. Мать и летом-то не вытянешь в город, а тут среди зимы, когда в ее группе отел начался — бросила все и помчалась. Поехала бы она так просто, от нечего делать? Да ни за что на свете! Уж Лена-то мать свою знает. К нему, к этому противному шоферу, умчалась мать. А она ей, выходит, уже не нужна. Лена вспомнила, как тот, носатый, когда к ним за матерью заезжал, чтоб на дойку ее подвезти, однажды фотографию показал. Мальчишки с девчонкой. Своих детей. Сказал при этом, глядя на нее, Лену, что, мол, без матери они. Совсем как сироты. Так вот на что он намекал тогда! И может, мать сейчас с ними, волосы им расчесывает, жалеет их. Ну и пусть, пусть. Лена судорожно глотает воздух.

— Этак, смотри, дом потопишь, — говорит серьезно бабушка, снова подвигаясь к ней. — Ах ты, глупая. Ну что с ней, нашей мамкой, станет. Приедет, никуда не денется. Давай-ка, голубка, лучше есть да почивать! — Бабушка выставляет на стол миску, хлеб, кладет ложки. Себе деревянную, ей — железную.

— Супчик-то у меня какой! Ты только попробуй.

Лена уже знает все уловки бабушки. Это чтобы только заманить ее за стол. Лена утирает рукой глаза и нехотя идет к столу.

Едят молча, Лена безразлично, слегка цепляя ложкой, бабушка же зачерпывает с верхом и, поддерживая ложку кусочком хлеба, осторожно несет через стол.

— Так сытой не будешь, — говорит наставительно она. — Ты с хлебушком, с хлебушком…

Собрав и перемыв посуду, бабушка разбирает высокую с горкой подушек постель.

— На мамкиной постельке ляжешь или со мной?

— С тобой, — говорит Лена.

Она тотчас сбрасывает платьице и юркает под теплое одеяло.

— Вот и умница! — приговаривает бабушка, забираясь на кровать.

Мягко скрипнув, кровать оседает. Лена скатывается под теплый бабушкин бок и, затаившись, думает, что когда она вырастает, станет взрослой, бабушки, должно быть, уже не будет в живых. И ей вдруг становится жаль бабушку. Лена приподнимается на локти и целует бабушку в щеку.

— Спи, моя славная, — отзывается тихо бабушка.

Лене вдруг становится тепло и уютно. И она думает, что страхи и опасения ее насчет матери напрасны. Ну как она может бросить ее? Даже если станет жаль тех ребят, у которых умерла мать, она все равно не бросит ее.